Черный тополь, стр. 64

– Тащите их за ноги, за ноги! – кричал милиционер Гриша,

– Веревки! Веревки! Где веревки? – тормошил Павлуха Лалетин Фроську, когда разняли Фрола Лалетина с Санюхой; Настасья Ивановна успела утащить Санюху из избы.

Наконец-то дерущихся разняли.

Упираясь в пол руками, поднялся Демид. От его гимнастерки и нижней рубахи болтались только лоскутья. Он их тут же сорвал и бросил на пол, камнем опустившись на табуретку.

Филимон, отдуваясь, голый по пояс, уселся на лавку в простенке между двух окон.

Все молчат, трудно переводя дух, и те, что дрались, и те, что разнимали.

Теперь все увидели трезвого свидетеля – Анисью.

Из губ и носа Головешихи текла кровь по подбородку.

– Полюбуйся, полюбуйся вот, доченька, какого ты героя спасла от волков! – хныкала Головешиха, вытирая кровь платком и подбирая шпильки.

Анисья метнулась к Демиду и впилась в него взглядом. Губы у ней подергивались. Все ждали, что она скажет ему.

Демид выпрямился и, будто обвиняемый при словах: «Суд идет!» – встал с табуретки. Лицо его кривилось, словно он пытался улыбнуться Анисье: «Я, мол, невиновен. Не признаю себя виновным».

Но он ничего не сказал.

– Это – это – это – что?! – едва выговорила Анисья с паузами, кусая губы. – Самосуд, да?! Самосуд?! – Она задыхалась от обиды и горя, едва сдерживая слезы. А тут еще Головешиха-мать ввернула:

– Поцелуй его, соколика!

Анисья, не помня себя, ударила Демида по щеке.

– Теперь – меня, меня бей! Твори самосуд! Бей! – И еще раз влепила с левой руки – голова Демида качнулась в сторону.

– Так его! Так! Выродка! – удовлетворенно крякнул Филимон – всклоченный, красномордый, раздувая тугой волосатый живот.

По избе дохнул сквозняк шумных вздохов. Демид стоял перед Анисьей, опустив голову, прерывисто дыша.

– Бей меня! Бей! Твори самосуд!

– Тебя?! – Демид покачал головой. – Н-нет! – еще раз помотал головой: – Тут не было самосуда. С папашей вот итог жизни подбили. Назрела такая необходимость.

Опустив руки, не видя и не слыша никого, Анисья стояла возле Демида, готовая упасть перед ним на колени. Нечаянно взглянула на обнаженную грудь Демида. Что это? Вместо правого соска – лиловое рубчатое пятно в виде пятиконечной звезды – отметина взбешенных бандеровцев в житомирском гестапо… «И я его же!» – обожгло Анисью. Что-то несносно-муторное подкатилось ей прямо к горлу, стесняя дыхание. В ушах возникло странное шипение, словно она с крутого яра Амыла бросилась в пенное улово. И звон, звон в ушах! Расплываются перед глазами звенящие волны…

А Филимон бубнит:

– Все едино изничтожу выродка!

– Не марай руки, Филя, – каркает Головешиха, тыкаясь по избе в поисках своей одежды. – Помяни меня: подберет его эмвэдэ не сегодня так завтра, как Андрюшку Старостина. Не я буду Авдотьей, если не упеку субчика! Он меня еще попомнит, власовец.

– Давай, давай! – глухо ответил Демид. – Тебе не привыкать упекать людей.

Все засобирались уходить.

Фроська вдруг вынула из-за пазухи кусок рыбьего пирога, поглядела на него, недоумевая, и заливисто захохотала:

– Пирог! Ей-бо, пирог! Ха-ха-ха! Чо, думаю, колет в грудях? А туда пирог залетел. Ах, господи! Вот умора-то!

И, как того никто не ждал, Анисья вдруг медленно сникла, опустившись на табуретку возле Демида. И, как мешок, сползла на пол.

– Фроська, воды! Живо! – подхватил ее Демид. – Что с тобою? Уголек?! Уголек!..

– Отвались ты от нее, бандюга! – взыграла Головешиха, отпихнув Демида от Анисьи.

Анисья медленно пришла в себя – звон в ушах оборвался.

– Убирайся, сейчас же! – обессиленно сказала она матери. – Кто тебя сюда звал? Не ты ли успела наговорить Демиду про Филимона у зарода? Кто тебя сюда звал?! Там, где ты, не бывает мира!

– Сдурела!

– Убирайся, слышишь!

Головешиха попятилась от дочери, выговаривая ей обиды: вырастила, выкормила, дала образование, и она же ее гонит.

– Жалеешь, что отхлестала по морде власовца?

– Ты – ты – как смеешь?! Ты забыла, кто ты есть сама? Забыла, какие дела проворачивала здесь вместе с Ухоздвиговым во время войны?

– Отвались ты от меня, дура! – отпрянула Головешиха от дочери и вон из избы, не закрыв за собою дверей – ни избяную, ни в сенях.

Настороженные, трезвеющие взгляды прилипли к Анисье. Про какого Ухоздвигова она в сердцах обмолвилась? Давным-давно не слышали про Ухоздвиговых, и на тебе – Анисья вывернула матери такую вот заначку.

Участковый Гриша в черной шинели, застегнутой на все металлические пуговицы, и в форменной фуражке подошел к Анисье:

– А разве Ухоздвигов был здесь во время войны?

– Что? – опомнилась Анисья. – Какой… Ухоздвигов? А… а… разве… не было здесь Ухоздвигова во время той войны?

– Экое, господи прости! – шумно перевел дух Филимон Прокопьевич. – Чо вспоминать про ту войну!..

Демид вытер лицо лоскутьями рубахи, сел за стол с уцелевшей закуской и выпивкой; Павлуха Лалетин успел поставить на место опрокинутый стол, жалостливо улыбнувшись Анисье. Толстенькая Фроська, причитая, собирала с матерью осколки посуды.

– Бедные мои тарелочки! Фарфоровенькие! Сколь берегла их!.. Из города везла – не разбила. Бедные мои тарелочки…

Фрол Лалетин, успев натянуть дубленую шубу, поджидал в дверях Филимона с Мургашкой, чтоб увести их от греха подальше.

Меланья, набрав в подол юбки побитой посуды, наткнулась на Анисью:

– Чо стоишь, как свечка? Иди отсель! Звали вас с матерью обеих сюда, што ль?

Стыд! Стыд! Позор!

Х

Прозрачная и звонкая ночь, и темень, темень на душе Анисьи.

Выбежала за ворота, а куда идти, неизвестно!

Отошла вправо от калитки – и привалилась к заплоту у столба.

Луна поднялась высоко – круглолицая, как Фроська.

«Как же я? Что я сказала? – соображала Анисья. – Если рубить сук… сама свалюсь в яму. Во всем виноватой окажусь одна я, и мать, конечно. А он? Где он? И что я знаю о нем? Что я знаю?».

Сама себе разъяснить не могла.

«Меланья выгнала меня. И правильно. Что меня занесло сюда? Юсковская кровинка?»

Кто-то вышел из калитки. Фрол Лалетин с Филимоном и Мургашкой.

Мургашка дымил трубкой, бормоча что-то себе под нос.

На минуту остановились у ворот, но не взглянули в сторону Анисьи.

Филимон на чем свет стоит клял Демида, грозясь, что он «подведет под выродка линию»; Фрол Лалетин увещевал кума: Демиду и без того будет не сладко. Как ни суди – из плена.

– У нас этаких не жалуют, паря. Ловко Анисья управилась с ним, язва! – гудел Фрол Лалетин. – Как оладьями отпотчевала. Хи-хи-хи! Истая Головешиха, якри ее. Экий норов. Так и будет получать он оладьи со щеки на щеку.

И захохотал.

Анисья готова была сгореть от стыда. Она всего-навсего Головешиха! «Оладьями отпотчевала!» Завтра вся Белая Елань узнает про ее подвиг – хоть в лес беги от судов-пересудов. Ну зачем, зачем я это сделала? Он мне никогда не простит. Никогда!»

Отошла на пригорок за угол дома и, как бы освобождаясь от чадного угара, глубоко вздохнула, уставившись на громаду черного тополя. Он свое отшумел, а все еще занимает место на земле среди живых, как бы напоминая им о мертвых.

Вспомнилось: мать говорила про сестру Дарьюшку – умную, начитанную, метущуюся, и будто Дарьюшка знала какие-то пять мер жизни и таинственное розовое небо. Как это понимать? Юная Аниса выспрашивала у матери про эти «пять мер жизни» и «розовое небо», но ничего не узнала.

А что если и вправду существуют пять мер жизни и загадочное розовое небо, как алые паруса, про которые Анисья читала в книге Грина? Или вся жизнь складывается из одних буден и серости?

Анисья никак не могла представить, какая была Дарьюшка? Если такая же, как мать, тогда бы она не кинулась в полынью! И сейчас на Амыле, на том же месте, взбуривает полынья, но никто в нее не бросился. Мать – Головешиха за километр обойдет, а Филимон Прокопьевич – за пять сторонкой объедет. И что Анисья знает про Дарьюшку и людей того времени, которые ушли из жизни до того, как она на свет появилась?..