Черный тополь, стр. 54

– Это кто же такую воньку про меня пустил? – спросила она, сдерживаясь.

– Кто бы не пустил, а правду сказал, – отрезала дочь, ни на шаг не отступив перед матерью. – Ты и меня кругом запутала. Долго ли так будет? Боже мой, какая же я дура!

– Ты… ты… сдурела, не иначе! Да я… – у Головешихи перехватило дух. – Я те покажу!..

– Ты? Мне? – Анисья тряхнула головой. – Насмотрелась я, хватит. Ты меня еще в сорок первом запутала с этим проклятым дядей Мишей. Как же вы заплевали мое девичество? Чего вы с ним ждали? Перемен? Каких? Ждали, когда немцы возьмут Москву? И сводки у вас были особенные. Помню! Все помню. Как вы замутили мне голову, боже мой! А вечные пьянки! Полюбовники твои! Как все это противно и гадко, гадко!

Мать не в шутку перетрусила. С чего Анисья вдруг разразилась обвинительной речью? Кто ее подзавел? Надо с ней поосторожней. Сдуру сама себя утопит.

– Ты лучше, милая, прикуси язык, – и, боясь, как бы кто не оказался рядом, Головешиха оглянулась. – Не раз говорила тебе: не меня, себя топишь. Себя, себя! Мне-то что? Я свое пожила. А у тебя – молодая жизнь, красота в расцвете. Побереги ее! Чего задумалась-то? Чем тебе не потрафила мать? Не я ль тянулась в нитку, чтоб ты закончила институт? Чьи денежки получала? Прожила бы на стипендию или нет? То-то и оно! Умей жить – умей крутиться. Так в нонешнее времечко. Не из-за тебя ли я крутилась? А дядя Миша… Какая ты забывчивая! Не он ли устроил тебя в институт? Погиб, может, а ты его кости перемываешь. Ишь, воскипела инженерша! Хоть скажи, кто тебя подзавел на горе?

Анисья смотрела куда-то в сторону.

Мать еще раз напомнила:

– Думаешь, если бы утопила меня, то сама сухой бы из воды выскочила? Не-ет, так не бывает. Утонула бы первая. Видела, да скрыла. Знала, да помалкивала. – И тут же спохватилась: – Да что худого я сделала? В чем меня виноватишь?

– Что худого? – язвительно переспросила дочь. – Откуда у тебя взялось золото?.. Куда ты его сплавляла?

– Цыц ты!

– Не цыкай, пожалуйста! – отпарировала дочь. – Рано или поздно все это вылезет наружу. Да и сейчас ты скупаешь золото. Где та черная бутылка?

– Да ты что, ошалела? Белены объелась? Убиралась бы ты из тайги, если тебя червь точит. Вот что я тебе скажу. Поживи при городе или где в другом леспромхозе. Мало ли я тебе добра припасла? Бери все до нитки, только не заедай мою жизнь.

– Не я твою, а ты мою заела! – ответила дочь. – С таким грузом, какой лежит у меня на душе, я никуда не уеду. С тобой буду век вековать… второй Головешихой!

Головешиха расплакалась, кляня себя, злой рок судьбы и всех на свете. Она и такая, сякая, разэтакая, только ни в чем не виноватая.

– Вся-то моя разнесчастная жизнь в узлах да в обрывках, – бормотала она сквозь слезы. – В Девичестве били, били, да и вытолкали на все четыре стороны!.. А что я пережила на стороне? Кто меня жалел? Хоть бы одна живая душа…

– Перестань, пожалуйста! – не выдержала дочь. – Будем метать сено.

Мать все еще всхлипывала. Анисья залезла на зарод и начала сбрасывать на сани сено охапками.

– Куда гниль-то кидаешь? – моментом воспряла мать, как будто и слез не лила. И, что-то вспомнив, сказала: – Ты еще над тем раскинь своей умной головой, что если и было что – быльем поросло. Если бы…

Завидев человека в белом полушубке, направляющегося поперек елани к зароду, Головешиха осеклась.

– Кого еще черт несет? Да он с нашими вилами! Знать, на него напали волки-то?

Анисья взглянула на Демида (это же Демид, конечно!) и ничего не ответила матери, продолжая кидать охапками пахучее сено.

VI

– Господи! – удивилась Головешиха. Она будто впервой видит этого одноглазого с вислыми седыми усами. Может, заезжал когда ночевать в гостиницу – бывший Дом приискателя, где работает заведующей Авдотья Елизаровна?

– Что у вас за кладь на лыжах? – спросила, приглядываясь к незнакомцу и не узнавая его. – Волки? Вот уж диво-то! – И с той же важностью, как держала себя, пошла взглянуть на волков. Какие матерые зверюги! Голова одного из волков разворочена пулей, а второй весь в крови – истыкан вилами. Знать, Анисья убила! Когда вернулась к незнакомцу, сказала: – Как ты только отбился, господи! Нонешнюю весну напропалую лезут к деревне, к колхозной ферме. На неделе задрали трех телок. Должно, эти самые. А волчица-то, кажись, старая.

– Не из молодых, – ответил охотник. Он успел передать вилы Анисье на зарод. И к Головешихе: – Да и вы не молодая теперь, Авдотья Елизаровна, как в те годы.

Головешиха подошла вплотную:

– В какие «годы»? У меня, мил человек, немало было разных и всяких годов. – Прямо и нагло всматриваясь в незнакомое лицо, усомнилась: – Я, кажись, впервой вас вижу.

Незнакомец криво усмехнулся:

– Забыла, как из Белой Елани меня провожала? – напомнил, вздернув бровь над зрячим глазом. – Парнем тогда был, а ты будто такой же, как сейчас. И годы тебя не берут, и войны не гнут.

– И! Какие мои годы! – хихикнула Головешиха, прикрыв рот рукою в вязаной варежке. – Мне-то, поди, не сто лет, а всего-навсего тридцать седьмой. Уж не обознался ли?

– Вот это здорово! – захохотал путник, у Анисьи на зароде вилы выпали из рук: так неожиданно прозвучал хохот. – И в тридцать седьмом году – тебе шел тридцать седьмой годок, и через двенадцать лет – тридцать седьмой годок. Когда же стукнет пятьдесят?

И тихо, но внятно назвался:

– Демид Боровиков. Помнишь?

Головешиху будто кто толкнул в грудь. Она отступила на шаг, прижав руки к полушубку. Перед ее глазами на какой-то миг полымем мелькнуло давнее и почти забытое. Арест мужа, Мамонта Петровича, о чем не очень-то горевала, хотя и побаивалась, как бы ее, «свидетельницу», не вывернули под пятки, Демид в ее избе, когда она удержала его, чтоб он не влип сдуру, осенний дождичек, притихшая, нахохлившаяся деревня, мокрая и грязная улица…

– Что пугаете-то? Господи! Да что вы!.. Скажут же!.. – бормотала Головешиха и почему-то сняла варежки. – Нет, нет! Похоронная же была.

– На похоронную и рассчитывала, что ли, когда показания давала, будто я вредительством занимался в леспромхозе вместе с Мамонтом Петровичем? А ведь я тогда поверил, что ты и в самом деле ничего не знаешь! А ты, оказывается, на всю нашу, так сказать, «группу» дала показания. Еще до того, как Мамонта Петровича взяли. Ну, дела!

Головешиха безжалостно теребила пальцами узорчатую кайму пухового платка.

– Да что ты, что ты! Ничего не знаю!.. Не виновата я, истинный бог. Ни в чем не виновата. Эта сам следователь Андреев напетлял, чтоб ему провалиться. Грозился, что сгноит меня в тюрьме, как дочь бывшего миллионщика, хотя я в глаза не видывала никаких миллионов!.. Как тут не подпишешь, коль тебя вот так прижмут? В уме ли я была, спроси! Ведь Аниска на руках, а кругом – ни души, ни вздоха!.. На кого бы покинула девчонку? Вот и подписывала протоколы. Не читая подписывала. Клянусь, как перед богом.

– Неправда! – раздался, как выстрел, голос Анисьи с зарода. Она смотрела вниз на мать и Демида. – Не так все было! Почему не сказать правду?

– Не так?! – Щеки Головешихи, как оползни, сдвинулись вниз; она смотрела на дочь зло и брезгливо. – Не так? Или ты за моей спиной стояла, когда я подписывала протоколы? Ты, может, лучше меня знаешь, какое было время тогда? Как меня страх пеленал по рукам и ногам – известно тебе или нет? Не из-за тебя ли…

– Оставим, Авдотья Елизаровна, – сказал Демид. – У меня было время подумать. Сам был не маленький, когда сдуру бежал из Белой Елани. Теперь бы не кинулся в побег. Ну да, что было, то было. И быльем поросло, с обидами век не жить.

У Головешихи отлегло от сердца.

– Что правда, то правда, Демушка. Господи! Вижу и глазам своим не верю. Воскрес из мертвых, значит?

– Как будто воскрес, – отозвался Демид, еще не вполне уверенный в том. – Значит, не ждут меня?

– Какое! Сколько лет прошло-то. Мать пенсию за тебя получает. А ты вот он, живехонек. Отец-то твой, Филимон Прокопьевич, при Жулдетском лесхозе лесником. Такой же красный, как медь, и борода медная. Вот уж кого годы не берут! А ты совсем старик. И усы седые, как у Егорши Вавилова. Как ты переменился-то, а? Глаз-то где потерял?