Черный тополь, стр. 125

– Ты что, Устя?

– Вот вспомнила, – как жала на этом поле серпом… Это же было займище Василия Евменыча…

– Нашла кого вспоминать!..

– А потом мы с Егоршей убирали здесь лобогрейкой овес, и он подрезал… перепелку. Так-то она вспорхнула! Полетела, мелькнула крылышками, да и упала мне на подол юбки… Наверное, где-то там, на Курской дуге, упал вот так мой Егорша… Лицо Устиньи Степановны еще более раскраснелось, губы скривились, и слезы одна за другой покатились градинами.

– Что же ты, что же ты, – бормотал Зырян, налегая на трубку, – Чей дом, милая, не припятнала война?

– Да вот хотя бы твой, Зырян… Минула тебя судьба… Никого ты не потерял… Счастье-то какое!..

Зырян помрачнел. Не впервой он слышит такой укор.

– Сойду я, Зырян, полежу на жнивье. Сердце чтой-то заходится, – пробормотала Устинья Степановна, неловко спускаясь по сходням с мостика. Зырян проводил ее взглядом. В молотильном барабане что-то щелкнуло, не так громко, но Зырян выделил этот звук. Он уже знает, что по полотну с хедера занесло в барабан какую-то палку и перемололо ее в мелкие щепки.

На лицо Зыряна слетело что-то холодное и тут же растаяло. Снег! И еще, еще. Снег! Снег!

Тракторист сразу же остановил трактор.

Зырян, приложив ладонь козырьком, всмотрелся в дальний угол полосы. «Сталинец» шел…

– Что у тебя, Митроша?! – крикнул Зырян трактористу.

– Снег повалил!

– Какого черта выкомариваешь! Жми! Круг, и тот наш!

Митроша заскочил на мостик трактора и, стоя, поглядел в ту же сторону, где плыл громоздкий «Сталинец». Понятно! Где же Зырян остановится, когда «Сталинец» Федюхи наяривает вовсю!

III

Устииья Степановна, подметав под себя охапку хрусткой соломы, лежала на боку. Вот уже второй сердечный приступ. Так еще не бывало. Все тело ее стало будто чужим. Прижав ладонь к сердцу, она лежит на соломе, и вся-то ее жизнь, как одна цельная картина, в лицах, в движении, проходит перед ней…

…Ночь. Страшная ночь! Ни луны, ни звезд. Ноет и стонет ветер. Скрипят заматерелыми стволами тополя, шумят заросли черемух, мелколесья на большом ермолаевском острове – Закамалде. Волны Енисея, взбитые ветром до пены, налетают на пологие берега острова, всхлипывают и откатываются с ревом. Черные тучи ползут так низко, точно они собираются лечь на остров и вдавить его в толщу бушующих стылых вод. Маленькой Усте страшно. Ой, как страшно! Почему так печально шумит темный лес? Куда и зачем плывут осенние тучи? Где они разбушуются мокрой непогодицей? И что там, за тучами, далеко-далеко? И отчего так холодно крошке Усте, сиротке Усте с васильковыми глазами? Костер тухнет. Угольки покрываются сединкой пепла. Одна она. Совсем одна на острове и в жизни! Никого-то, никого у Устнньи – нет. Ни тяти, ни мамки, ни бабки, ни теток, ни дядек. Только вот жеребята богатея Артамонова. Она пасет жеребят Артамонова. Она сторожит их от зверей. Жеребята породистые. Их холят пуще человека. Таких жеребят ни у кого нет во всем подтаежье…

И вдруг – где-то совсем близко из кустарника взвыла волчица. Жеребята кинулись к костру, нетерпеливо перебирая тонкими ногами. Волчица взвыла еще и еще!.. Вот уже волки здесь, совсем близко. Костер догорает – ни хворостинки под руками, ни прутика. Как ляжет темень – раздерут волки Устю вместе с жеребятами. Она не помнит, как кинулась к берегу протоки, как брела, как сбило ее с ног течение и она ухнула в ямину с головой. Всю ночь бежала до Ермолаевой. «Как будто за мною кто гнался, – рассказывала она ермолаевскому попу, отцу Калистрату, тощенькому старичку с прямым пробором гладко причесанных волос. – Бегу, бегу, батюшка, аж дух перехватывает. Вот, думаю, как нагонит волчица, как вцепится! Как страшно, ой-ой!»

«Глупое, несмышленое дитя, – пожурил батюшка. – Без воли бога – волос с головы не потеряешь».

И надо же было приключится беде. В ту же ночь на острове волки задрали трех жеребят. Сам Артамонов нашел беглянку, не стал бить ее в доме батюшки, а взял этак ласково за ухо да и вывел из дому. Потом посадил в тарантас и увез к острову. На шею четырнадцатилетней Усти навесили жеребячьи кости и так повели деревней. Такой уж был нрав у Артамонова. Он и на человека-то смотрел волком: из-под лохматых бровей, которые любил вертеть, как усы. Как, бывало, подкрутит бровь, жди беды. Либо руки пустит в ход, аль выдумает какую-нибудь пакость, а потом пожертвует целковый.

Устю провели работники Артамонова через всю деревню. Пристыженную, испуганную до смерти, ничего не смыслящую в том, за что над нею так потешаются. Отобрал учитель. Более недели Устя глаз не казала в улицу. Ночью, как только все уснут, Устя, забившись с головою в дерюжку, не попадала зубом на зуб – мучил пережитый страх. Потом судьба закинула ее в Белую Елань…

IV

…Революцию Устя смотрела из окна сторожки на пашне Василия Евменыча. Вот на этой полосе, где лежит сейчас. Шли дожди. Мелкие, сыпучие. Батраки Василия Евменыча рады ненастью, отсыпались в избушке. Устя сидела у окна, когда по тракту ехали партизаны Мамонта Головни. Батраки выскочили на дорогу, а Парамон Жуев ушел за партизанами. И когда минуло много лет, Устя, припоминая революцию, – всегда видела одну и ту же картину: осенний дождик, всадников с ружьями и мокрые спины разномастных лошадей…

Да, Устя была девка куда с добром! Никто из работников не мог сравниться с ней в работе. Куда ни пошли Устю – все сделает на совесть. Что серпом жать, что снопы вязать, что за плугом идти, что по домашности.

Когда Усте исполнилось двадцать лет, она успела переработать за семерых. И вот еще что в удивление: работа не старила ее и не печалила. Она всегда была весела. Когда смеялась, на ее щеках показывались ямочки. А молодость, как веяние южного ветерка, медовым хмелем пьянила сердце. Она и сама не знала, что ждала от жизни, чего хотела, отчего девичья грусть так больно пощипывала сердце? И когда поздние зори румянили хребтовины гор, она подолгу смотрела на багряные пятна, и все что-то ждала. В поле пахло мятою. И ей хотелось, зажмурив глаза, пойти куда-нибудь далеко-далеко, но куда? Сама не знала. То был зов зреющей женщины. Если бы Устя умела думать, она бы поняла, что ее звало материнство. Когда на зимних вечерках Устя встречалась с парнями, ей так хотелось понравиться Егорше Спивакову, самому красивому парню Белой Елани.

Осталась Устинья одна… Ушел Егорша!.. Двадцать лет они жили душа в душу и все ждали сына или дочь, но так и не дождались. И она осталась одна в крестовом доме.

И даже теперь, когда давным-давно нет в живых Егорши, она все еще ждет его!..

– Устенька! – позвал Зырян.

«Вздремнула я, что ли», – спохватилась Устинья и удивилась. Вся окоченела, как ледышка. А вокруг – бело! Зима легла.

За каких-то полчаса побелело жнивье. Снег, снег, да не мокрый, а сухой, что пойдет в зиму. Ветер суровеет.

На бригадном, стане возле крестового дома, некогда перевезенного в поле из деревни, собрались трактористы, комбайнеры, колхозники, жнецы, вязальщики, ученики семилетки. Все продрогли, перемокли. Зима застала врасплох. Еще не доходя до стана. Зырян услышал голос Ляхова – разгневанный, срывающийся на высоких нотах, и сиплый, трескучий Павла Лалетина. «Газик» Ляхова стоял возле припозднившейся «технички» – грузовой машины с брезентовым навесом над кузовом. Неделю ждали «техничку» к комбайнам, и вот зна прибилась к предивинским пашням, когда ей делать здесь нечего.

Возле дома жгли солому, таская ее с поля. Пламя то вспыхивало, то скрывалось под охапками соломы, зыбрасывая синие космы дыма.

V

А снег все шел и шел! Побелели поля; сиротливо приуныла пшеница. Кругом белым-бело!

Степан смотрел на пшеничное поле, засыпаемое снегом, и то знакомое чувство боли, от которого ему всегда было тошно, когда его постигала какая-либо неудача, комом подкатилось к горлу. Он все глядел и глядел на увесистые колосья, соображая, что же ему делать. Зырян сказал, что можно еще убирать, если приспособить обыкновенные конные грабли для поднятия колосьев.