Черный тополь, стр. 121

– Так уж повелось, Романовна. Столкнулся в проулке – вот те и сошлись… до первой оглядки.

– Ни сыт, ни голоден.

– Воля портит – неволье учит.

– Лизка-то Ковшова разошлась с Ветлужниковым.

– Нноо?

– Ей-бо!

– Хворостылевы вечор передрались. Из-за Груньки-срамницы.

– И, бабоньки!..

И почему-то все захохотали. Заговорили все враз, не разобрать, кто о чем.

– Осподи, сколько я намыкалась с самим-то, а тут и сынок попер в его кость! Ить, кобелина треклятый, всю жисть рыскает, что волк. От него и Степка набрался.

– Не велика беда, коль влезла коза в ворота. Можно и от ворот указать поворот.

– Она-то где?

– Хоть бы посмотреть, что за птица.

– В горнице отсиживается, чтобы ей там околеть!..

Распахнув филенчатую дверь, Шумейка вышла в избу с Лешей. Мальчик задержался в дверях. Бабы, рассевшиеся по лавкам и у застолья, зашевелились, но ни одна не растерялась. Вот уж любопытству утеха! Сама вышла. А ведь слышала, поди, как перебирали ее косточки? Молодка с характером. Две Романовны – Мария и Анна, еще не видевшие пришлую злодейку, так и впились в нее колючими буравчиками. Аксинья Романовна, привередливо поджав губы, смотрела в пол, держа на коленях серого кота. Мария Спивакова повела черным глазом по Шумейке и облегченно вздохнула: ей нравились смелые женщины. Такая живо отошьет! Афоничева Анютка, ширококостная, белая, с круглым, как зарумяненный блин, лицом, щелкая кедровые орехи и складывая шелуху в подол, первая заговорила:

– Сразу видно нездешнюю. У нас бабы крупные.

– И, крупные! Есть и пигалицы.

Шумейка посунула ногою табуретку и села насупротив двух Романовн.

– Леша, це тетеньки дюже добрые. Глянь, как они лузгают орехи:

Мария Спивакова громко захохотала и, подойдя к Леше, заглянула ему в глаза.

– Так и есть, Степановы!

По избе метнулся шумящий вздох трех Романовн. Снежкова и Афоничева хихикнули, невестка Мызниковых подтверждающе кивнула льняной головою.

– Ишь, какой видный парень-то! – сказала она.

– Он же в породу Вавиловых, – напомнила Мария.

– Лицом-то вылитый Степан, – сказала Ирина Мызникова, сестра Марии Филимоновны, привередливо выпятив губы и надув толстые щеки.

– Ишь как!

– Примерещится же!

– Да ты взгляни! Глаза-то, смуглявость, брови – чьи? Все Степаново!

Аксинья Романовна ругнулась на кота, – сбросила его с колен, сунулась в куть, что-то там передвинула, заглянула в цело, вытерла руки о фартук и нырнула в сенцы за корытом. Приспичило белье замочить.

VI

По осени падает лист – с желтинкой, с красноватыми прожилками, словно в листьях позастыла кровь; багряный, будто жженный в гончарне, жухлый, оранжевый. Ветерок отряхивает деревья от летних, нарядов, а зимою, когда дуют с Белогорья ледяные ветры, голые сучья постукивают друг о дружку, как костями.

Осень – пора увядания.

Так и прожитая жизнь Агнии. Много опало листьев, а все жадное сердце чего-то ищет, ждет, томится… Агния никак не верит, что настала пора ее осени! Давно ли она цвела лазоревым цветком девичества! А минуло столько лет! И каких лет? Сколько пережито за эти годы? Сколько передумано? Была ли она хоть день счастлива? Ах, если бы она могла удержать Демида!.. Как-то вот вышло так, что они не сошлись.

Листья прожитого падают и падают, гоня дрему.

Тихо в горенке. По углам таятся дегтярные сгустки тьмы. Тюль на окошке то полыхает пузырем внутрь, то втянется в окно отощавшим брюхом. За окнам – огоньки цигарок. Птичьим линялым пером закружились во тьме горенки обидные слова, занесенные тиховеем ночи:

– Как, интересно, Аркадьевна теперь, а?

– Ей не впервой! Выдержит.

– Дрыхнет, и окно настежь.

– А та, брат, не нашей породы!

– Видал? Как она?

– В перехвате, как оса, а бедра и…

– Ха-ха-ха…

– Теперь у Степана медвяные ночи.

Узнала по голосу Пашку Лалетина. А те, двое, кажись, Сашка и Николай Вавиловы, сыновья вдовы Авдотьи Романовны.

– А где Демид? – докатился хрипловатый голос Вихрова-Сухорукого.

– В город собирается. Все ищет свою Головешиху, – лениво ответил Лалетин.

– М-да-а, хваткий человек!.. Без него со сплавом бы запурхались. (Демид, проработав два сезона в геологоразведке, перебрался в леспромхоз на мастерский участок Таврогина).

И снова все стихло. Агния, закусив губу, потихоньку всхлипнула. Ах, как ей постыло!.. Сама себе испортила жизнь. Зачем ей было хитрить со Степаном? Из-за Андрюшки! Вот и осталась и без Степана, и без Демида. И во всем виноваты многочисленные родичи Вавиловы. Это они всякими правдами и неправдами свели ее со Степаном!.. Это они закидали полынью дорогу между нею и Демидом. Да вот еще была Авдотья Головня!..

А листья падают и падают, гоня дрему.

VII

Не чаяла Аксинья Романовна, что изведает еще раз счастьице бабушки.

Взыскивающе вглядываясь в черты Леши, вспомнила давнее.

– Осподи, уродится же ребеченчишка! Хоть бы каплю перенял, а ведь весь ковш кровинушки выхлебал, дотошный! Степка, истинный Степка. Уродила же хохлушка! И до чего настырная – через весь свет приперлась! Осподи! Ну, чо зовешь? Спи. Я те хто? Бабушка. Да ты это, таво, говори по-нашему, по-чалдонски. Чтоб не слышала «шо, шо»!

Как ни крепилась Романовна, а поцеловала сонного Лешу в пухлую щеку. Тут и началось, покатилось, не сдержаться! Будто с души льдина сползла; затомилось под ложечкой.

И голос-то у ней переменился. Куда девались ворчливые и крикливые ноты, от которых бросало в дрожь даже Черню? Журчал, что таежный родничок, пробившийся сквозь мшарины дымчато-изумрудных мхов, узорами устилающих брусничные места, где каждое летичко хаживала с совком за ягодами.

Но с Шумейкой так и не помирилась. Не лежало к ней сердце. Особенно серчала на нее за то, что она ровно присушила к себе Степана. Ночами, прислушиваясь, как сын миловался с молодой женой, так и кипела: «Замурдует Степана, истинный бог!.. Как целуются-то, как целуются-то, а? Осподи! Вытрусит, окаянная присуха, всю силушку из мужика! И сам был смолоду такой же, да я ему укорот сделала: мужику надо не миловаться с бабой, а робить!»

Так от ночи к ночи накатывала злобу на сноху.

Утрами будила на заре. Чуть забрезжит сизоватая рань, пора вставать.

– Милка! Доколь дрыхнуть будешь? Проспишь все царствие небесное!

– Зараз, мамо!..

– Сама ты «зараза»! Сколько раз говорено: не суй мне «заразу»! Я, поди, чище тебя.

Как ни поясняла Шумейка, что в ее словах нет ничего обидного для Аксиньи Романовны, убедить старуху не могла.

– Милка, чугун ставь в печь, – как-то сказала Аксинья Романовна: сама возилась с квашней.

Шумейка сперва храбро взялась за двухведерный пузатый чугун, но не осилила – от полу не оторвала.

– Не поднять!

– Да ты что, хвороба? Ночью-то Степку до беспамятства устряпываешь, а на чугуне руки опустила? Ставь, говорят!

Пришлось Шумейко понатужиться, а чугун поставить.

На корове поссорились. Пеструшка была ведерницей. Таких коров в деревне три: у Марии Спиваковой да еще у Маремьяны Антоновны.

Послала Романовна Шумейку подоить Пеструшку, та и принесла ей на ладонь неполное ведро.

– Ты чо, окаянная, аль выдоить не могла?

– Скико було, все выдоила.

– Скико! В ней не «скико», а ведро. Растирала вымя-то? Я ж те показывала, как подходить к Пеструшке! Ежли не дает – песню мурлычь, да ласковую, нежную.

И пошла сама додаивать. Полчаса сидела под коровой, мурлыкая песенку: «Ой уты, ой уты, ой утятки маи-и»… Пеструшка, меланхолично нажевывая жвачку, слушала, смежив сладостно глаза. А молока так и не спустила. Ни капли. Тут-то и вскипела Аксинья Романовна. Испортила хохлушка корову! Ночью глаз не сомкнула, ждала утра.

Спозаранку вышла доить сама. Пеструшка, недопив хлебное пойло, лежала под навесом в прохладке. Аксинья Романовна огладила ее от шеи до объемистого брюха, вздымающегося, как мех в кузне, похлопала по стегну – вставай, мол, хозяйка пришла, но Пеструшка, лениво приподняв хвост, никак не хотела встать. Романовна и так и сяк оглаживала ее и, вскипев, пнула ногой в брюхо.