Хмель, стр. 94

III

Дарьюшка хохотала до слез, читая послание «телесно умученного праведника», часто повторяя: «Тятенька, родитель мой праведный!..»

Ах, Филя, Филя! Филимов Проконьевич! Какой же ты смешной, жалкий, прозрачно хитренький и такой беспомощный!

Вспомнила Тимофея: «Он совсем не такой, как Филя. Господи, как бы я рада была узнать, где он сейчас, муж мой!»

Улучив минуту, спросила у вездесущего дяди-урядника.

Игнат Елизарович подумал, покрутил усики и тогда уже сообщил, что Боровиковым будто бы было извещение о погибшем…

– Неправда, неправда, дядя! – воскликнула Дарьюшка. – Я бы чувствовала, если бы он погиб. Нет, пет! Не верю!

Игнат Елизарович подсказал: чего, мол, проще – пойти к Боровиковым и узнать.

В тот же час собрались. Дарьюшку пошел проводить сам Игнат Елизарович.

И каково же было удивление Игната Елизаровича и Дарьюшки, когда в ограде их встретил неломкий старик Прокопий Веденеевич и, не выслушав даже, погнал прочь с надворья:

– Ступайте, сатаны! Ступайте! Не будет мово разговора с вами… Ежли спросить хотели про Тимофея, ступайте вон! Сын мой не из ваших кровей, и антиресу для вас нету-ка!

И ушел в дом.

– Боже мой, боже мой! – кусала пухлые губы Дарьюшка.

Дядя-урядник грозился, что он «подведет линию» и под самого старика Боровикова. Он ему покажет, как порочить мундир урядника!

– Не властью надо карать людей, дядя, – возразила Дарьюшка, – открыть бы школу. И люди росли бы совсем другими, добрыми и образованными.

– Не школа, а плеть надобна для Боровиковых! Погоди уже, дождутся порки!

Минуло много времени, и Дарьюшке довелось прочитать еще одно вскрытое письмо Филимона Прокопьевича…

«Спаси Вас Христос, тятенька, родитель мой Прокопий Веденеевич!

Таперича другой год доходит, как я принимаю мучения. И нету мне весточки от Вас. Моя жисть муторна, кишаща кругом болестями. С позиций таперича везут, окромя раненых, которые в тифе. Вши кишмя кишат – ужасть! Должно, и я захвораю, потому все, кто робит при бане али санитарами, в тифу слегли.

Тятенька, родитель мой, пропиши хоша едную весточку, штоб дух мой не смущался от страшных видений.

Ужли нихто не отзовется на глас вопиющего? Отзовитесь, тятенька! И ты, Меланья, яко жена моя с дщерью Маней.

Коли не отзоветесь, запрос учиню чрез урядника.

Остаюсь при лазарете города Смоленска, умученный раб божий, Ваш сын

Филимон Прокопъевич».

И тятенька наконец-то отозвался…

«Письмо писано сыну моему, Филимону Прокопьевичу, яко пустыннику Исусову.

Возроптал ты, чадо, и бог отторг тя от груди своей. Спытанье послал те, штоб ты показал крепость своей веры, а не мякину, какой набито брюхо твое. А ты вопиешь! Доколе, вопрошаю, вопить будешь? Неси свой крест при молчании, и благость будет.

Мы – родитель твой, живем по своей вере, а ты принял у Елистраха крепость пустынника и живи так, а наш тополевый толк не трожь, не паскудь! Молись денно и нощно, и отверзнутся врата господни! А ты в писаниях своих поганых поминаешь жену Меланью, яко рабицу твою. Ах ты срамник! Нетопырь! Как ты можешь иметь жену, коль стал пустынником! Нету тебе таперича ни жены, ни какой другой холеры из хозяйства. Блюди, сказываю, святость пустьшника, и ты воссияешь пред лицом Творца нашего. А Меланья таперича прислон ко мне держит, как по нашей вере. В кротости и послушании, яко овца господня, а ты не встревай своим копытом – грех будет!

Ишшо раз благословляю тя на пустынность, и штоб не греховодничал, не прыгал из веры в веру, яко блоха.

Руку приложил родитель твой

Прокопий Веденеевич».

«Спаси Вас Христос, родитель мой Прокопий Веденеевич, а так и жена моя Меланья со дщерью Маней!

Господи, узрю ли я Вас, родитель мой? Узрю ли я тя, Меланья, жена моя со дщерью?

Лежу я таперича в лазарете шесту неделю, как по тифу живота мово. Болесть пристала несподобная, тяжкая. Кишками мучаюсь, спасу нет.

Получил я Вашу весточку, родитель мой, и очинно захолонуло сердце. И горько плакал я, зрил господь то! Не ведаю я того, тятенька, чтоб я отторгся от нашей крепости Филаретовой веры. И дяде Елистраху того не говорил. Видит господь, не принял я пустынность! Разве я могу жить при тайге, таиться от людей, питаться сухариками и во гроб ложиться допрежь смерти, как дядя Елистрах? Не могу того, батюшка! Помилосердствуй! Воплю, воплю, не отторгай мя от веры нашей праведной. И Меланья пусть ко мне прислон держит, как благословенье приняла и крещение тополевое. Не порушу того, не порушу! Услышь мой вопль, тятенька, и весточку благостную пришли! Долго писать не могу – слабость в теле великая. Ни руками, ни ногами владеть не могу. Молю господа, штоб начальство дало мне белый билет, я не до потребности схудал и знемог. Господи! Хоть бы сие свершилось!

Остаюсь болящий, телесно умученный, праведной веры Филаретовой со тополем господним.

Филимон Прокопъевич».

IV

Вопи, Филя, вопи! Вопи во всю глотку, авось кто-нибудь услышит твой «глас вопиющего в пустыне».

Кругом везде люди, и кругом везде пустыня. И люди топчутся в пустыне, не познавая друг друга, и у каждого свой нутряной вопль и стон.

От Смоленска до Перемышля – вопль и стон.

Дивизии с дивизиями сходятся на смертную свиданку…

Война скребет землю огненными метлами. Гарью, трупной вонью полнится земля, истоптанная солдатскими ботинками и офицерскими сапогами.

Жерла пушек, винтовок харкают огнем и смертью.

В окопных закутках, в блиндажах, в грязи, в серой солдатской суконке кишат паразиты. Ползает ничтожная мразь с тела на тело – тиф!..

И стон, и вопль, и тиф. «Со святыми упокой» и без оных.

Огненная метла войны работает…

Вопи, Филя, вопи!

Телесно умученный, лупцованный фельдфебелями, унтерами, осмеянный солдатами – «кобылкой», паренный «Высоким благородием», отощалый до последней возможности, лежишь ты, Филя, на железной лазаретной койке в палате тифозных для нижних чинов, охаешь, крестишься, вскидывая взор в пустыню потолка. И ниоткуда не виден тебе лик господа бога! Един ты, как перст, со своим воплем и стоном.

Ты еще счастлив, Филя: твоя кровать у окошка. И ты видишь, как хохочет рыжая лохматая осень тысяча девятьсот шестнадцатого года, кривляется сучьями кленов, свистит, сюсюкает, а по ночам тревожно и таинственно перешептывается.

Кто знает, о чем шепчутся клены и липы! Отчего они так беспокойно лопочут лапами-листьями? Един дух – и ты дома на красной лавке под нерукотворными образами. И Меланья, рабица, пред тобою, и благословенный родитель Прокопий Веденеевич, но никто не возрадовался явлению телесно умученного праведника.

«Ступай в пустыню к Елистраху!» – гонит отец.

«Дык-дык разве я пустынник, тятенька?!»

«Молчай, мякинное брюхо! Из веры в веру прыгаешь, яко блоха!»

У Фили от страха в животе заурчало, и он очнулся.

– Тятенька!..

В ответ – бредовый стон девятнадцатикоечной палаты. И вонь, и спертый воздух.

Филя подполз к окошку и уставился в мир, полный струистой текучести, пронизанный розовостью тлеющего заката. На желтых ладошках одинокой кривой березки среди высоких кленов – глазастые, прозрачные росинки, играющие лучиками.

За деревьями – три пузатых луковицы с багровыми крестами, резко отпечатанными на голубом прислоне неба. И с тех луковиц срывается печальный благовест.

Языкастая медь сыплет трезвоном в пустыню, а в брюхе у Фили свой трезвон – спасу нет. Надо спешить. Ты еще, Филя, в ходячих. Хоть кальсоны не держатся на твоих костях и отощалом заде, а ходячий.

«Тирили-ли-линь, тирили-ли-линь. Бом! Бом! Бом!»

Похоронный звон.

Может, и воскреснешь ты, Филя, из мертвых, кто ее знает! Ты молишься? Молись, молись.