Хмель, стр. 92

Два окошка закрыты на ставни. Вся стена на восток заставлена иконами старинного письма. Братья почтительно перекрестились. Перевернули постель Прокопия Веденеевича на узенькой деревянной кровати, но дезертира не нашли. Перешли с лампой в большую горницу, а следом за ними Меланья.

Ни под периной, ни под кроватью дезертира не оказалось.

Нянька Анютка спала на деревянном диванчике. Девчонку не стали будить. Вернулись в избу и поставили лампу в обруч.

– Под пол полезем?

– Погоди ужо, Пантюха. Покурим.

Андрюха вынул из кармана полушубка кожаный кисет и стал набивать трубку.

– Не сметь, анчихристы, паскудить избу! – закричал Прокопий Веденеевич. – Курите у себя в хлеву, а в моей избе не сметь, грю! Меланья, дай им, собакам, по губам. По губам их! Сковородником иль ухватом.

– Лежи, лешак.

– Ах, да што же это деется? А? Иль у вас стыда нету? В избе-то, в избе-то не курят.

– Ишь, – подмигнул Андрей Пантелею, – как у него раздобрела невестушка! Гляди, баба, он тебе, старый сыч, накатает горку! Как потом жить будешь, а? Иль по вашей тополевой вере дозволено, а?

– Сатаны!

– Помалкивай, леший! Ишь отпустил космы. Собрать бы вас всех, староверов, да разложить среди улицы, да влупить бы горяченьких. И всю вашу веру разметать в пух-прах. Што брови лохматишь? Не по ноздрям говорю? Ничаво! Обвыкнешься.

Андрюха набил трубку, отделанную серебром и медью, Пантелей свернул цигарку.

– Высекай огонь, Пантюха.

Пантелей достал из кисета кварцевый камень, отщепил ногтем от комка трута малую дольку, прижал ее большим пальцем на камушек и начал бить стальным кресалом. За взмахами руки лентою вилась мелкая осыпь искр, но трут не загорался.

– Э, братуха, трут никудышный. А ну, десятник, достань уголек из загнетки.

Савва Мызников развел руками.

– Достань, говорю, огонек!

– По нашей вере, государи служивые, никак неможно прикасаться к чужой печи. Осквернение будет.

Пантелей сам пошел к печи, но подскочила Меланья.

– Серянки достану! Не срамите святое место где хлеб печем.

Пантелей потеснил Меланью, как бы ненароком упершись рукою в ее грудь.

– Попалась бы ты мне в Маньчжурии!

– Окстись, окстись! – отскочила Меланья. Пантелей вытащил заслонку, протянул руку к загнетке и тут же ее отдернул.

Нагнулся и посмотрел в цело. Там виднелась еще одна заслонка. Тронул рукою.

– Эге-ге-ге, братуха! Да тут чья-то… выглядывает. Ей-бо, шире печи.

– Да ну?

Пантелей вынул шашку и ткнул в толстый зад Филимона.

– А-а-а-а! – завыл Филя.

– Ишшо разок пхни. Так его, так! Эвон где голубчик схоронился.

Филя вылез из печи весь в саже, как черт из преисподней. Только белки глаз и зубы сверкали. Слезы катились у Фили по щекам и терялись в бороде.

– Как есть я пустынник, никуды не пойду! – вопил Филя, размазывая сажу по щекам. – И сказал Спаситель: «Не убий!» И я к тому сготовился. Сатанинское ружье в руки не приму.

– Примешь, лешак! Офицер иль фельдфебель съездит разок-другой в зубы, черта в руки примешь, не то ружье.

– По Писанию то не дозволено. Тятенька, скажи им! Я нутром хвораю. Сколько в зимовье-то мучился!

– Там тебя вылечат, поторапливайся. Твой брательник сицилист утопал в дисциплинарку, туда и ты пойдешь. Образумишься.

Увели Филю, ополоумевшего от горя. Он даже не простился с женою и дочерью.

Меланья всплакнула для порядка. И во всю рождественскую службу со свекром ни разу не сбилась с торжественного песнопения…

Соседки судачили: не узнать Меланьи. Ни печали в лице, ни тумана в глазах. Хаживала по деревне в шубке, крытой плюшем, в пимах с росписью – «романовских», в каких только богатые казачки форсили по улицам стороны Предивной.

Соседка Трубина, встретив Меланью на улице, игриво подмигнула бесстыжим глазом:

– Радеешь со свекром-то? Грех жжет щеки и вяжет язык. Прокопий Веденеевич утешил:

– Наговор не слушай, а живи, как по вере нашей, – благодать будет.

– Стыд-то!

– Стыд не сало. Кинут в щеки – ничего не пристало. Вскоре после рождества Прокопий Веденеевич объездил молодых рысаков и, как обещал, повез невестушку в Минусинск «поглядеть сутолочный город», а заодно купить в кредит в американской конторе сенокосилку и конные грабли.

В деревянном тихом Минусинске пахло блинами и шаньгами, а в трехэтажном каменном доме Юсковых – внуков бабки Ефимии, почтенные горожане справляли Новый год.

Горели свечки на елке, мигали невиданные электрические лампочки, как назвал их Прокопий Веденеевич: «сатанинские бельма», а в купеческих лавках от всякой всячины рябило в глазах.

Нежданно он встретился с Дарьюшкой Юсковой.

В нарядной беличьей дошке, в фетровых сапожках и в пуховой шали, печальная и тихая, шла она улицей.

И вдруг остановилась.

– Прокопий Веденеевич… – проговорила Дарьюшка, и глаза ее распахнулись, ожидающие, жалостливые.

Он раза два мельком видел Дарьюшку в Белой Елани, потому и не узнал.

– Дарьюшка назвалась и спросила:

– Есть ли какое известие от Тимофея Прокопьевича?

– Эко! – хмыкнул старик. – Отторг нечестивца, яко змия! И вести от него не жду, а такоже письма с сатанинской печаткой.

И пошел себе дальше, не оглядываясь.

«Из сердца вынул, из души выкинул! – сердился старик, недовольный, что Дарьюшка напомнила ему о меньшом сыне. – Ишь ты, ждет вести! Богатеющая невеста, а круженая. Чаво ей приглянулся Тимка?»

Рассудить не мог.

ЗАВЯЗЬ ВОСЬМАЯ

I

На масленой неделе 1915 года, когда с боровиковской горки ребятишки катались на санках, к Прокопию Ведепеевичу понаведался урядник Юсков, как всегда важный, надутый, с накрученными усиками, при новой шапке, и как бы между прочим завел разговор о сыновьях Прокопия Веденеевича: что и как?

Прокопий Веденеевич сперва отмалчивался, сопел в бороду, а потом не выдержал:

– Чаво пристал? Филя, Филя!.. Али не ведаешь, где он, Филя? Вшей кормит у сатаны в преисподней.

– Ну, а Тимофей как? Сицилист?

– Чаво?

– Может, известие какое имеете?

– С анчихристом в одной упряжке не езжу, грю, и спрос не учиняй. В святцах мово дома имени Тимофея нету-ка. Сгил, яко тлен!

– Правильное слово, Прокопий Веденеевич, – похвалил урядник. – Кабы я знал, каким фруктом обернется Тимофей, я б его тогда еще в могилевскую спровадил! – И, подкинув стрелки усиков. – Из губернии со жандармского управления запрос был: разыскивают Тимофея как сицилиста. Солдат подбивал, штоб оружие повернуть на офицеров и восстание поднять. Чистый Пугачев! Розыск идет.

Прокопий Веденеевич не уразумел.

– Какой такой Пугачев?

– Эва! – усмехнулся урядник. – Али не слыхали, как в самодревнее царствование Екатерины в Оренбургских степях, а так и на Волге объявился Емелька Пугачев, какой назвался царем Петром Федоровичем и смуту поднял? Престол помышлял захватить, да на лобное место упредили. Руки отсекли, а потом ноги и башку, как и должно. Такоже Тимофей! На престол попер сицилист. Изловят – четвертовать будут.

– Эко! – Прокопий Веденеевич осовело уставился на урядника. Правда ли, что Тимка на престол попер? Мыслимо ли? И опять-таки, если умом раскинуть, от Тимки всего можно ожидать. «Не из родовы, а в родову». Не раз слышал от покойного батюшки, Веденея Лукича, а тот от деда Ларивона, будто сам Филарет был у «справедливого осударя, Петра Федоровича», духовником и что они вместе поднимали войско.

Теперь вот Тимофей объявился. Подумать, а? Филаретова кровь взыграла. Молиться ли во здравие безбожника Тимофея и снять с него родительское проклятие или оставить все так, как есть?

– И про вас спрос был, – продолжал урядник. – Ответствовал: отец Тимофея, говорю, не опознал безбожника сына, прогнал и палками бил.

– Не бил палками!

– Не самолично, а по вашему наущению тузили. Кабы тогда насмерть прибили – хорошо было бы. Становой сказал: зря не убили.