Хмель, стр. 90

Чайник вскипел и брызнул через крышку на огонь. Прокопий Веденеевич снял чайник с крючка, сходил в стан, разбудил там худенькую няню Анютку и вынес продукты.

Меланья присела возле огня и дала грудь дочери. Прокопий Веденеевич опять укрыл ее плечи теплой шалью я все смотрел, как тыкалась мордочкой в грудь матери смуглявая внучка.

– Ишь как сосет! Старательная. Вся в тебя удалась, слава Христе. Кабы выросла такая же работящая и кроткая, как ты.

У Меланьи от такой хвалы лицо посветлело.

– Все мои капли собрала.

– Хоть бы не переняла Филину сонность. Оборони бог!

– В меня, в меня будет.

– Дай бог. Наелась, поди? Дай мне, повожусь, а ты снедь собирай.

Впервые за все замужество Меланье вздохнулось легче. Свекор – свирепый и жестокий человек, от взгляда которого у Меланьи леденело сердце, заговорил вдруг с ней с таким вниманием и сердечностью. И даже внучку взял на руки. «Хоть бы к добру, не к худу перемена такая», – думала Меланья, раскладывая на рушник хлеб, чеснок и свежую огородину – пупырчатые огурцы, зеленый лук с головками и каждому по одной репе и по три морковки, до чего особенно охоч был свекор. Из корзины достала кринку сметаны и вяленое сохатиное мясо прошлогоднего убоя.

– Ишь как супится! – забавляется с внучкой Прокопий Веденеевич. Сунул в крошечный ротик внучки палец и удивился: – Ужли зубы режутся?

– Два зубика прорезалось.

– Экая ранняя да зубатая. На зубок-то надо бы гостинца купить. Погоди ужо, завтре будем дома – сбегаю в лавку к Юскову. И тебе куплю на платье и на сарафан. Выряжу на погляд всей деревне. Кашемировую шаль куплю.

– Ой, што вы, тятя!

– Ничаво, жить будем. Погоди ужо.

– Кабы Филя так-то.

– У Фили в кармане волки выли, да и те в лес убежали. Я хозяин в доме. Прислон ко мне держи.

– Я и так, тятенька…

– Жалеть буду. Потому в первородном виде явилась ты ко мне ноне из рук матушки, со мной и быть тебе. Филина статья у скрытников. Елистрах приобщит, должно.

Помолились и начали трапезу.

– А ты ешь, ешь, Меланья, – потчевал Прокопий Веденеевич, точно Меланья явилась к нему в гости. – Сметану-то не жалей. И мясцо.

– Маловытная я.

– Пересиливай нутро. Ешь побольше, станешь потолще.

– Ох, кабы мне пополнеть, как матушка.

– Окстись! Не поминай паскудницу рябиновку. Она завсегда была тельна, как корова стельна, а так и не разродилась добрым плодом. Как за сорок перевалило, так и утроба салом заплыла. Все от нечистой силы.

Сахарной осыпью серебрились жнивье и отава по меже, когда Меланья со свекром вышли с серпами дожинать рожь.

Белесым пологом навис туман над ржаными суслонами по взгорью, а в низине, в логу, он лежал, как перина в серой наволочке, и пенился. Вершины кудрявых берез торчали из перины, как золотые веники. Солнце проглядывало сквозь морок, и лучи его цедились на землю красные, будто кровь.

Не разгибая спины, Меланья шла и шла по своей загонке с серпом, оставляя на жнивье толстые, туго стянутые свяслами ржаные снопы.

К вечеру дожали полосу, и Прокопий Веденеевич сплел в углу на восток «отжинную бороду», а Меланья потянула ее за колосья обеими руками, приговаривая:

– Тяну, тяну ржаную бороду! Отдай мне припек и солод. Оставь себе окалину, окалину, окалину!

– Расти, расти, борода, – вторил Прокопий Веденеевич. – Расти, разрастайся, новым хлебом наряжайся. Придем к тебе с серпами, сожнем тебя с песнями.

Оставив «ржаную бороду» в покое, присели возле суслона передохнуть. Кругом по взгорью белеют заплатами пашни сельчан, утыканные суслонами. Кое-где видны несжатые полосы – мучение многодетных солдаток. По оврагу темнели заросли лиственного леса, прихваченные первыми заморозками. Прямо над головой летел косяк курлыкающих журавлей. Еще выше – длинная лента гогочущих гусей.

– Притомилась?

– Нисколечко.

– Проворная. Загляденье, как жнешь. – С мальства жну.

– А я вот про жизню подумал. Есть ли ей начало и конец? Неведомо. Смутность в миру великая, а твердости нету: что, к чему? Вот сицилисты объявились. И без бога, и без царя. Сами по себе. Жизню помышляют перевернуть, а к чему? Старая крепость самая верная, ее бы надо крепить. А сила где? Нету!

Меланья молчит, слушает. Подобные рассуждения не трогают ее, как далекие горы…

– К обеду завтре управимся с кладью ржи, и домой. В баньке попаримся.

Помолчали.

– Ноне в зиму рысаков попробую объездить. Ямщину гонять буду в город. И ты со мной съездишь.

– Правда? Ой, как хочу посмотреть город! Большой, одначе?

– Сутолочный. Без ума и памяти. Одно греховодство.

– Сказывают, дома там большущие. Правда?

– Чего в тех домах? Стылость. В наших стенах теплее и просторнее. Хоть на полатях лежи, хоть на кровати. Сам себе старшой. Кабы вовсе отторгнуться от сатанинского мира, вот благодать была бы!..

– Пустынники живут так.

– Што пустынники? Вера у них куцая, без простора души. Нам бы со своей верой в пустынность, да чтоб не одной семьей, всей деревней.

– Да ведь у всех разные толки.

– То и грех! Кабы один наш толк утвердился. Опять помолчали.

– Ноне явись ко мне, как во сне приключилось. Меланья сжалась в комочек, втиснувшись спиной в суслон.

– Как, тятенька? – тихо спросила, облизнув пересохшие губы.

– В рубище Евы.

– Грех-то, грех-то!

– Святость!

– Тятенька!

– Жалеть буду. Холить. Потому дороже всего на свете для меня теперь ты. Сынов окаянная рябиновка из сердца вынула. Может, бог пошлет внука.

Прокопию Веденеевичу надо было сказать – сына, но он еще не успел одумать, кто ему теперь Меланья: жена или невестка?

– Што скажут-то! Што скажут! – простонала Меланья.

– Плюнь на всякий наговор и живи. Наша вера такая, у других этакая. Вот на Маркела Христофоныча чего не говорили, а он на всех начхал и жил по нашей вере с Апросиньей. Двух внуков заимел.

Руки и ноги Меланьи точно кто повязал железными путами. Сохли губы, а в глазах приютилась кротость, как у овцы. Что еще толковал свекор, не слушала. Шла к стану и не видела собственных ног в броднишках, хоть и глядела в землю.

После ужина, когда стемнело, Меланья залезла в стан и долго кормила грудью Маню, покуда дочь не засопела. Укутала Маню в шаль и положила к Анютке.

За пологом, закрывающим вход в стан, полыхал костер. Пламя то вздымалось ввысь, то болталось из стороны в сторону красными космами. Где-то там, возле костра, сидит Прокопий Веденеевич и ждет ночи. Шубы не греют Меланью – озноб трясет. Кто-то скребется в изголовье, мыши, что ли? День за днем Меланья перебирает всю свою жизнь, и кругом одно повиновение чужой воле. То помыкал родной тятенька, то братья, то свекор, то свекровка, то муж Филя. «Ничего-то я не свершила по своей думке. Все из чужих рук. Как фартук: то наденут, то скинут и бросят. Ах, если бы Тима! Вот я бы с ним… Царица небесная, што лезет в голову-то?» – испугалась.

Вспомнила побаску поселенцев про раскольников. «Что ни дом, то содом; что ни двор, то гоморр, что ни улица, то блудница».

«Может, и правда, старая вера самая греховная? – спросила себя Меланья. – С ума сошла! Што в голову втемяшила!» И поспешно сняла кофтенку. Свернула ее комом и сунула в изголовье. На юбке намертво затянулся узел, и Меланья никак не могла распутать его. Рвала – силы не хватило. Выползла из-под шуб, нашарила впотьмах серп, резанула холщовую завязку, и юбка сама упала к ногам. И опять нырнула под шубы, как щука в омут…

Тянется, тянется время! На пологе шевельнулась углистая тень, заслонившая огонь костра. «Осподи, благослови!» – раздался голос Прокопия Веденеевича, и полог приподнялся.

Мрак, тишина. Тихое бормотание молитвы – слов не разобрать, хоть Меланья вся превратилась в слух.

Приподнялся полог, и дохнуло морозом. Меланья – ни жива ни мертва.

Шершавая ладонь легла на ее груди.

– Озябла?

– Н-нет. Сердце чтой-то.

– Экая ты худенькая!..

III

На рождество явился из тайги Филя с охотничьей добычей, диковатый. Дядя Елистрах-пустынник довел Филю до религиозного исступления. На Меланью Филя не успел глянуть, потому и не заметил перемены в жене. Полчаса творил молитву, чем не в малой мере удивил отца. Поклоны бил с усердием, не жалея лба. Потом выложил из мешков связки беличьих шкурок, трех первеющих соболей, добытых в Белогорье, шкуры росомахи и двух пестунов-медвежат.