Хмель, стр. 88

Прокопий Веденеевич меж тем особо исповедовал Меланью, допытываясь, не таит ли она в своей душе веру дыр-пиков, из которых вышла? Меланья поклялась на кресте чревом своим, всем белым светом, что никогда не порушит тополевого толка и если даже умрет, то пусть ее захоронят по обычаю тополевцев – в лиственной колоде, а не в гробу из сосновых досок.

– Во всем ли будешь повинна, дщерь? – пытал Прокопий Веденеевич.

– Во всем, батюшка.

– Помни то! Аминь.

Поднималась Меланья на зорьке, как только в моленной горнице раздавалось кряхтение свекра. Надо было и печь истопить, и обед сготовить, и трех коров подоить и отправить в стадо. Глянет другой раз Прокопий Веденеевич на сноху и диву дается: худенькая, опрятная, проворная, работала она за троих, не зная усталости. И все делала молча, без пререканий. Особенно удавались у Меланьи булки. Как испечет хлеб, сама булка в рот просится. И без подовой окалины, чем славилась Степанидушка, и без ожогов сверху. В меру подрумяненная, пропеченная, а в разрезе – ноздристая, будто вся наполнилась горячим воздухом. И девчонка Меланьи выдалась на редкость тихонькая. Белесая, как одуванчик, сиротка Анютка, внучка покойной бабки Мандрузихи, осталась в доме Боровиковых навсегда.

Филя таился в тайге у дяди Елистраха-пустынника и глаз не казал домой. Меланья редко вспоминала мужа, от которого не изведала ни ласки, ни утехи. Деверя Тимофея частенько видела во сне. Будто он был ее мужем и носил на руках, как малую девчонку, и пел ей песни. Такие сны пугали Меланью, и она боялась, как бы про них не проведал свекор…

VI

На шее Дарьюшки отечно синели отпечатки отцовских пальцев. Если бы не дед Юсков, несдобровать бы ей – убил бы бешеный Елизар Елизарович.

… В тот вечер, как только брат-урядник умчался на паре рысаков с Тимофеем Боровиковым в Минусинск, Елизар Елизарович объявил домашним, чтоб Дарью готовили к свадьбе.

Дарьюшка таилась в горенке под замком, куда ее спрятал дед Юсков. Она слышала, как гремел каблуками отец, как он раскидывал стулья, и дед Юсков, заступаясь за внучку, упрашивал сына, чтоб он повременил со свадьбой.

«По нашей вере, Елизар, то не грех, что белица содеяла в девичестве. Тайно содеянное тайно судится. Пусть Дарья молится, и бог простит ей. Кабы люди не грешили, им тогда и каяться не надо. Согрешил – кайся, твори крест. А со свадьбой подожди».

Долго кричали, шумели и порешили: если Дарья поклянется перед иконами, что не запятнает чести нареченной невесты Григория Потылицына, тогда отец оставит ее в покое.

Всю ночь Александра Панкратьевна уговаривала дочь не суперечить воле родителя, но не сломила Дарьюшку.

– Как я слово дам, когда само небо меня повенчало о Тимофеем? Знать, судьба моя с ним. Хоть горькая, страшная, а другой не будет.

– Как может небо повенчать без родительского дозволения? – спрашивала мать.

– Повенчало, мама.

– Аль согрешила? – испугалась мать.

– Женой, женой стала Тимофея Прокопьевича.

Мать от такого признания Дарьюшки едва поднялась с мягкого плюшевого дивана и, не благословив дочь, ушла а свою комнату и там молилась до зорьки.

Утром Елизар Елизарович объявил дочери, чтобы она готовилась к обручению. Дарьюшка кинулась в ноги отцу, запричитала, что она не может стать женою сотника Потылицына, коль другому отдала сердце и душу.

Отец схватил Дарьюшку за плечи, поднял и тряхнул.

– Душу отдала? Душу? Ты ее имеешь, душу? Твоя душа в моей власти. Я тебя породил, паскудница! Слушай: женою станешь Григория Потылицына. Он еще и атаманом будет. Ежли не поклянешься перед иконами, без свадьбы станешь женою.

– Не стану, не стану! – отчаялась Дарьюшка.

– Ты… ты… ты… тварь, мерзость!.. Свою волю мне, блудница!.. На цепь посажу. На цепь!

И опять на помощь пришел дед Юсков.

– Елизар, опамятуйся! За Авдотью не заступился, Дарью в обиду не дам. Изгальства не допущу, упреждаю.

Сын сверкнул чугунными глазами.

– Говори: клянешься или нет, что будешь блюсти честь невесты Григория? Ни словом, ни помыслом не согрешишь ни перед богом, ни перед родителями?

– Не могу я! Не могу! Не дам такой клятвы!

– Не дашь?

– Убейте! Не вернуть того, что случилось.

– Што случилось? Што?

– Жена я. Жена Тимофея Боровикова!..

– А-а-а! Проклятущая!..

Дарьюшка пролетела через всю горницу и упала боком на кровать.

– Сейчас же в монастырь. Сейчас же! И будешь там сидеть в келье на цепи как бесноватая. Носа не высунешь. На цепь повелю приковать. На цепь!..

Еще сутки гремел отец, и только когда дед Юсков заявил, что самолично выедет в Каратуз к становому приставу и совершит новый раздел имущества, Елизар Елизарович немножко поостыл и оставил непутевую дочь в покое.

С этого времени для Дарьюшки настала пора затворничества. Она не смела выйти на улицу без деда Юскова и в течение сорока ночей должна была проводить долгие часы к молитвах.

Как только сумерки начинали темнить горенку, так дед Юсков задавал урок Дарыошке прочитать столько-то молитв перед иконами. Горбатенькая Клавдеюшка становилась рядом с Дарьюшкой и молилась с ней крест в крест, поклон в поклон.

Недели через две вернулся из Минусинска дядя-урядник, я до Дарьюшки дошел слух, что Тимофей Боровиков отправлен на войну в дисциплинарном батальоне, где его непременно упокоит первая пуля.

«Не убьют, не убьют, – твердила Дарьюшка. – Я буду молиться за тебя, Тима. Каждую ночь буду жечь три свечечки – за тебя, за себя и за Спасителя. А если убьют, не жить мне, Тима. Сама приму смерть!..»

Проведал дед Юсков про тайные молитвы Дарьюшки, рассердился:

– Паскудство творишь, Дарья! Разве можно молиться за безбожника Боровикова? Хто он тебе? Муж? Эко! Таких проходимцев лопатой отгребай! Погоди ужо! Как война на убыль пойдет, сам выдам тебя замуж. Первеющего человека сыщу.

– Никого мне не надо, дедушка. Сыскала я.

– Дуришь, Дарья! Мотри у меня! Попомни: покуда я за твоей спиной, ты в сохранности. Откачнусь – не пеняй. Дуня-то по свету пошла, сгинет, должно. Опомнись, забудь про варнака: на войне упокоят. Остепенись, Дарья!

Но Дарьюшка продолжала молиться за жизнь Тимофея. А дни тянулись скучные и однообразные.

ЗАВЯЗЬ СЕДЬМАЯ

I

Догорало бабье лето – паутинчатая погожая осень. В сизой дымке куталась тайга – манящая, ягодная, кедровая, звериная.

Подоспела рожь, понурив к земле бледные тонкие колосья, словно взращенные лунным светом. Качалась она на ветру, туманная, пенистая, поджидая жнецов.

Увядали травы: страда деревенская!..

Прокопий Веденеевич дневал и ночевал на пашне вместе с Меланьей и нянькой Анюткой, которая возилась с ее грудным ребенком. В дождь отсиживались в теплом курном стане, где Прокопий Веденеевич соорудил люльку для Маньки на гибкой березовой жердипе.

Рожь убрали вовремя; на пшенице непогодье пристигло. День и ночь лили дожди. Прокопий Веденеевич выпросил у родственников Валявиных жатку-американку и подрядил семью поселенца Сосновского убрать пшеницу на татарском солнцепеке.

Ночами долгими, студеными Меланья с ребенком и нянькой спала бок о бок со свекром. Согревались под тремя шубами. За день до отжина ржи, на чистый четверг, особо почитаемый тополевцами, Прокопий Веденеевич проснулся в середине ночи и долго не мог прийти в себя, точно то, что ему приснилось, свершилось наяву.

Будто явилась к нему покойная матушка в светлом сиянии, взяла за руку и повела к устью Малтата. «Видишь ли, Проня, глубь воды текучей? То и слову родительницы нету дна. Ты не сполнил волю мою: тайно не радел с невестушкой Меланьей, не слился с ней плоть с плотью, тело с телом. Оттого не будет у тебя внука, и вся вера порушится, как гнилое древо. Изойдет весь твой род на текучесть воды, и сам канешь в воду без мово благословения».

И видит Прокопий: со дна Мактата поднялась Меланья в белой как снег рубахе, простоволосая. Вода вокруг нее пенится, кипит. И матушка рядом. «Иди, иди, Проня! Возьми ее и сверши тайность!» Прокопий ступил в воду и пошел к Меланье. Гнется текучая зыбь, а ноги сухие.