Хмель, стр. 79

Но как и в чащобе нет куста, не кидающего ветви по-своему, так и в зарослях родства каждая семья со своим нравом, установлением и традицией.

Есть какая-то отметина наподобие родимого пятна на каждом кусте фамилии.

В характере Вавиловых припечаталась угрюминка; взгляд исподлобья, недоверчивый, сверлящий, вдавливающий.

Юсковы – народ богатый, гордый, но туговатый на хлеб-соль: «Ем свой, а ты на ногах постой».

Боровиковы – люди особого нрава. Круто замешенные в долго печенные, с отвердевшей подовой окалиной. Про них говорят: «С Боровиковым столковаться, что с Татар-горою потягаться».

Хитрые Валявины – брови на лоб; с виду полнейшее недоумение и простодушие. А копни – потаенная хитрость, лисья настырность и кошачья дотошливость.

Семье каторжанина Зыряна свойственны прямодушие и заполошность.

Вся Белая, Елань делится на две половины – на кержачью, прозываемую стороной Предивной, и поселенческую – Щедринку.

Стороны, как небо с землею, никогда не сходятся друг с другом.

На тропах за околицей в летнюю пору встречаются медведи. Сытые, ленивые и трусоватые. Подойдут, понюхают воздух, рявкнут для острастки и – поминай как звали.

У кержаков дома пятистенные, прокаленные солнцем, с шатровыми крышами. Глухие ограды увенчаны резными воротами в лиственных столбах с узорчатыми карнизами, где издревле вьют гнезда скворцы и ласточки.

Что ни дом, то крепость. В оградах – охотничьи собаки: не подступись.

Никто из кержаков не белит внутри – все красят.

Не то в Щедринке. Здесь нет ни глухих заплотов, ни домов из старые лиственниц. Строились – лишь бы поскорее. Живут здесь бедняки Смоленщины, Черниговщины, Екатеринославщины, Орловщины, и каждая семья перебивается с куска на кусок. Зато ребятишек на стороне Щедринки, как цветов на лугу в вешнюю пору.

II

На межеумке двух сторон поставил кузницу поселенец Трифон, прозванный Переметной сумой.

Кузница большая, просторная, на два горна. От зари до темна не потухают горны. Куют, наваривают, оттягивают лемеха, ремонтируют молотилки, веялки, жатки, сенокосилки – работы хватает.

В напарники к Трифону пришел ссыльный из Тулы Мамонт Петрович Головня. Молодой парень гвардейского роста, слесарь и кузнец, он сразу же преобразил всю кузницу. Поставил новый горн, добыл слесарные инструменты, и кузница Трифона прославилась на всю волость.

Сюда и понаведался Тимофей.

У жатки возле кузницы возился Головня. Тут же сидели мужики. Кержаки – отдельно, у станка для ковки лошадей; поселенцы топтались у двери. Из кузницы доносился тяжелый стук молота.

Знакомый запах жженого железа, древесного угля, сиплые вздохи раздуваемого меха словно втянули Тимофея внутрь кузницы.

Сумрачный, лохматый Трифон и молотобоец изо всех сии били по раскаленному куску стали. У наковальни лежали готовые лемеха, три или четыре топора, отдельно – склепанные литовки.

– Ну, што надо, парень? – спросил Трифон, сунув остывшую болванку в горн.

– Гляжу, какая кузница.

– Чаво глазеть? Кузница – она не икона, чтоб на нее шары пялить да ребра ей просматривать. Дело какое есть – толкуй. Нам некогда. Не мельтеши зазря.

– Хочу работать у вас, если примете.

Трифон пригнул голову, подкинул красную бороду ладонью от шеи вверх, закрыв себе рот, как медной лопатой.

– Поселенец?

– Ссыльный.

– Эва! По которому поводу? За конокрадство аль попа-тику?

– Политический.

– Эва! Напарник мой тоже за политику. И ты ишшо. Не много ли на одну кузню? Не разопрет? Урядник моментом прихлопнет. Молотобойцем хошь?

– Кузнецом.

Трифон поглядел на Тимофея исподлобья, потом косо так, одним прищуренным глазом.

– Робил где?

– В депо.

– С которой стороны понимать? Какая там работа?

– Паровозы ремонтировали. Кузнечная работа разная.

– Эй, Го-оловня! Подь сюды! – заорал Трифон. Вскоре в кузницу вошел Головня, прямой, как столб, г, холщовом фартуке, с засученными рукавами рубахи.

– Гляди! Кузнец новый объявился. Из политики. Как кумекаешь, спытаем, а? Гляди сюда: видишь вот эту штуковину от жатки? Вышла из употребления. Надо такую же отковать. Тютелька в тютельку. Становись на мое место и дуй, муха те в горло. Скуешь – становись рядом на наковальню. Места на четырех хватит. Работы семерым не провернуть. Как думаешь, Головня, спытаем?

– Давно пригнали? – подошел Головня. Тимофей ответил.

– Паз-воль! На пять лет по месту рождения? Из поселенцев? Старожил?! Удивительно. Из чьей фамилии, извиняйте? Боровиковых? Это не из тех, чей дом на конце большака?

И когда Тимофей подтвердил, что он именно из того дома кержаков, у Головни от удивления распахнулся рот, как окошко скворечника.

– Какими же судьбами кинуло вас в политику? Долгая песня? А, понятно. В политическом деле коротких песен нет. В тюрьме сидели? М-да. Н-не понимаю. Кержаки что казаки – государева крепость. И вдруг политика!..

– Ничего подобного, – возразил Тимофей. – Не все кержаки – государева крепость. Настоящие раскольники-поморцы никогда не молились за царя. Мой пращур вместе с Пугачевым воевал.

– Боровиков?

– Боровиков. А что?

– Значит, за молитву и в тюрьму?

Тимофею не понравился разговор Головни, и он запальчиво ответил, что арестован был не за молитвы, а за нелегальную марксистскую литературу, за «Манифест» Карла Маркса и за стачку рабочих в депо.

– Ну, становись, парень, – отошел Трифон от наковальни. – Про политику с Мамонтом опосля поговорите. Болванка подоспела. На мой фартук.

Тимофей сперва оробел. Будто ему предстояло выдержать трудный экзамен. Натянул на себя фартук, взялся за клещи. Вытащили огненную болванку из горна на наковальню. От первого удара брызнули искры, осыпалась окалина. Рука привычно вздымала и опускала молот на поковку. Молотобоец бухал тяжелым молотом. Тимофей, одной рукой зажимая клещи с поковкой, второй, малым молотом, правил поковку. Он не видел, с каким вниманием приглядывались к его работе Трифон, Головня и мужики, застрявшие в дверях.

После косьбы молот казался легким, невесомым, удивительно привычным, будто Тимофей не расставался с ним.

– Ловок, холера, – кряхтел Трифон. – Эко, играючи дует, муха ему в горло. Парень ишшо, а наторен. И глаз цепкий. Ишь как! Без подогрева закончит, должно. Молодчага! Давай! Давай!

Закончив поковку по указанному образцу, Тимофей спросил, можно ли еще поработать?

– Погоди, парень. Шибко быстрый, – остановил Трифон. – Покумекать надо, как и што. Кузня моя; не задарма досталась, якри ее. Струмент и все такое прочее. Подать плачу подходявую, то, се, пятое, десятое. У нас с Головней особливый уговор, как, значит, мы сработались. Ну, а тебя с какой стороны пристроить? На притычку к нам, аль как? Негоже. Молоток к наковальне приткнется и тут же отскочит. То и оно, муха те в горло. Думаю так: становись и робь у второго горна. От выработки – половина мне за кузню, струмент, так и за молотобойца. Андрон в силе – управится на два горна. Прикину ему, сколь полагается, и ладно.

От такой длинной и обстоятельной речи Трифон взмок и раза два вытер рукавом рубахи потное лицо, будто час без передыху бил тяжелым молотом. Головня хитро щурил узкие зеленоватые глазки, покручивая в пальцах стрелки рыжих усиков. «Ну, черноземная силища! – думал Головня. – Вчера ходил без штанов, а сегодня полнейший эксплуататор. За такую выкладку надо бы Трифона головой пхнуть в горн и опалить ему бороду».

– С половины так с половины, – согласился Тимофей. Трифон от удовольствия просиял.

– По рукам, стал-быть. – И протянул Тимофею широченную, заскорузлую ладонь. – Уговор, паря, дороже денег. Завтре приходи и начинай.

Когда Тимофей вышел из кузницы, Головня остановил его:

– Ну, каков космач? – кивнул головою на кузницу. – Кузнец из него как из оглобки подкова. А гляди какую эксплуататорскую линию гнет. Он же до моего прихода в кузницу подкову отковать не умел. Переметная сума! Ишь, «струмент». Этого «струменту» у него было – дырявый мех да клещи с молотком. Я тут за два года вложил силу. И кузницу перестроили, и оборудовали два горна, и весь инструмент выковал собственными руками. Садись, покурим.