Хмель, стр. 72

Меланья присела возле телеги, взяла на руки крошечную, черноглазую Маню в мокрых пеленках. Та сучила пухлыми ноженьками и, морщась, пускала пузыри.

– Сердешная моя, зачем ты только на свет народилась? – заголосила мать. Сунув дочери грудь, качая на руках, смотрела вдаль и ничего не видела. Слезы катились по щекам, и она их слизывала с потрескавшихся губ.

«Один только Тима заступился за меня. Если он оборотень, пошто голубит эдак? Оборотни-то мучают».

Нескладные, обрывчатые думы роились у Меланьи.

«И это тоже называется жизнью? – спрашивал себя Тимофей, остервенело вонзая трезубые вилы в шуршащее, пересохшее луговое сено. – Ни света, ни радости у них. Кому нужна такая жизнь? И вот еще война! За кого воевать? За такую каторгу? За царя-батюшку? За обжорливых жандармов и чиновников?

Думы зрели, ширились, роняя ядерные зерна в память…

Прибежала Меланья. Посвежевшая, бодрая: она успела искупаться в Малтате. Коричневая холщовая кофтенка прилипла к ее телу, отпечатав маленькие груди и резко выступающие на спине лопатки.

Оглянулась – кругом безлюдье. Зарод Тимофей мечет в яме, откуда никак нельзя было вытянуть копны к большому зароду на взгорье.

– Тима, Тима! Заметывать надо верх-то. Гляди, девять копешек осталось. Я мастерица сводить верх, подсади.

– Не боишься нечистого духа? Анчихриста?

– Што ты, Тима? Я вить… ничегошеньки не знаю. Тятенька предостерег. Грит, оборотень ты, – соврала Меланья, свалив слова Фили на отца.

– Отец? Гм! Он скажет, сивый.

– А ты… не оборотень, а?

Тимофей воткнул вилы в копну сена, призадумался.

– Оно как смотреть. Если с колокольни тятеньки – оборотень. Потому что он во тьме от века пребывает, а я ушел из тьмы. Просто сбежал. Добрые люди помогли. Так же вот радел иконами, как ты. По восьмому году читать библию научился. Ох, набил же я оскомину Библией! Слова в ней как пни лиственные, не подымешь и не поймешь, что к чему. Ворочал языком на славянском, а в голове, как в рассохшейся старой бочке, – пусто. Готовил меня папаша в праведники тополевцам. Люди шли к нам в дом изо всех деревень. Посадят меня перед иконами и заставляют бубнить всю ночь напролет. Оно понятно, отцу было выгодно. Сколько тащили разных приношений. И хлебом, и медом, и салом, и тряпьем. Кто чем мог. Заездили бы, если бы не подсказал человек, что делать. Рубанул я тот тополь, а потом иконы пощепал, и был таков. Понимаешь? Туго было первое время в городе. Мастеровой взял к себе в семью, кузнец. От него в люди вышел. Вот и все мое оборотничество.

– Тятенька грит, ты вовсе не Тимоха…

– Нечистый дух? – хохотнул Тимофей. – Оно понятно. Того Тимохи, который радел ночами с Библией, нету. И никогда не будет.

– Как же бог-то?

– Сама думай как. Увидишь – покажи. Никто его пока не видывал. Ты видела когда-нибудь сон наяву?

– Как так?

– Очень просто. Во сне другой летает птицей.

– И правда. Сколько раз я летала.

– Попробуй взлети. Ну вот. Так и бог. Все равно что беспробудный сон человека.

– Подсади на зарод-то.

– Рано еще. Отдохни.

– И так успела отдохнуть. Много ли бабе надо? Часок.

– И того не дают «рабы божьи»?

– Дадут они!..

– То-то же. Вот и думай: где бог, а где тьма.

В холщовых отцовских шароварах с отвисающей мотней, в яловых поношенных броднишках, в холщовой рубахе, сизой от соли, весь присыпанный трухой сена, Тимофей ворочал вилами, поднимая сразу по полкопны. Березовые вилы выгибались, потрескивали. Тимофей ловко перехватывал черенок, уткнув его в землю, а тогда уже, весь напружинясь, поднимал сено в зарод.

– Ох, силен ты, Тима! Я бы, ей-богу, умерла под таким навильником.

– Мужчине – мужское, женщине – женское.

– Кабы все так думали.

– Настанет пора, не думать, а делать так будут.

– Не будет такого никогда.

– Почему не будет?

– Да потому, что мущина завсегда сумеет закабалить бабу. Разве Филя мой другим будет? Ни в жисть. Бревно и есть бревно.

– Филю ждет хорошая мялка. Харю бы ему набок свернуть за такое отношение к тебе.

– Если так, подсади меня на зарод. А то ты развел его па пятнадцать копен, а осталось семь. Как верх сводить будем?

– Ну, лезь…

Меланья подошла лицом к зароду и протянула руки вверх. Тимофей легко приподнял ее и, удерживая на ладони, на шаг отошел от зарода.

– Што ты, Тима! Увидят наши.

– И черт с ними.

– Ужли я совсем не тяжелая?

– Пуда три будет.

– Хоть бы разочек вот так подержал меня Филин, – тихим суховеем прошелестели слова Меланьи, опалив щеки Тимофея.

– Ну, ну, лезь!..

XI

Много ли женщине надо, чтобы согреть сердце, если до того она не чувствовала ни ласки, ни внимания, ни любви…

Сердчишко Меланьи будто омылось теплой водой; стало легко и приятно, радостно. И небо такое высокое и прозрачное. Ах, если бы вся жизнь пролетела в такой благости, как один миг с Тимофеем на метке зарода!..

На паужин собрались у стана. Филя с отцом совещались: ехать или нет на сельский сход?

– От нас на той сходке прибытку не будет, – порешил Прокопий Веденеевич. – А мы вот передохнем, а потом ишшо попотеем, а зимой пузо на печке погреем. От того – прибыток.

Тимофей ушел на речку купаться. Забрел в глубокое улово по шею и, не умея плавать, держась рукою за коло-дину, окунулся с головою. Спугнул лиловый ломоть хариуса, пытаясь схватить домоседа за хвост. Вскарабкался на колодину, посторожил хариуса и, не дождавшись, вышел на травянистый берег.

«Война! Нешуточное дело. Погреешь пузо! – думал он, натягивая городчанские суконные брюки и простиранную синюю косоворотку с перламутровыми пуговками по столбику. Перетянул живот лакированным ремнем с пряжкою. Кося глазом на медного двуглавого орла, поморщился:

«Во имя орла, что ли, цедить кровь из немцев?»

Прокопий Веденеевич отбивал Меланьину литовку: «Как бритва будет. В дождь самое время травушку положить за Коровьим мыском». Глянул на Тимоху через плечо, насупился:

– Аль на войну рвешься, политик?

– Надо сходить, послушать, что там за «манифест» царя.

– Эко! Печатка царя не про тебя, должно.

– Еще неизвестно, какая будет война. Кайзер насел на Францию, только перья летят, как из курицы. На пароходе газету читали.

– Люто?

– Силу германец собрал большую. Если он повернет ее на Россию, всех припечет.

– Филаретовой крепости держись – не припекет. Из корня Боровиковых за царя никто не хаживал с ружьем. Тайга – вот она, милушечка. Сколь там разных скрытников проживает! Иди к ним – и вся недолга. Дядя твой там, Елистрах, спасает душу. Молитва – не пуля, лоб не прошибет.

– Существительно, – охотно поддакнул Филя. Когда Тимофей скрылся за увалом, Филя вспомнил:

– Кабы не тот поселенец, тятенька, я б Тимоху двинул в затылок.

Прокопий Веденеевич сверкнул льдистым глазом:

– На што доброе, а в затылок-то ты горазд, Филин. Ты вот столкнись с ним грудь в грудь. Жоманет – и дух из тебя вон. Силища в нем, как в сохатом.

Обескураженный Филя нацедил из лагуна ковшик перебродившей медовухи и выпил «во здравие собственного тела».

ЗАВЯЗЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

Сизо-черная туча, клубясь и пенясь, дулась, ширилась, захватывая полнеба, до огненно-белого солнца.

Тимофей бежал вниз со склону горы, как молодой лось, откинув назад голову и раздувая ноздри от избытка силы. В рот бил горячий воздух.

Стаями перелетали воробьи.

Гулко ухнул вдалеке гром, будто кто ударил обухом топора в дно опрокинутой бочки.

Вслед за первым ударом грозы прямо над головою отполированным лезвием кривой шашки сверху вниз и наискосок в землю резанула молния, и брюхо нависшей тучи лопнуло за Амылом. Космы тучи, будто растрепанные черные волосы, тащились за рекою по верхушкам зубчатой стены ельника. Там лил дождь. А над головою жжет солнце. В затылок, в спину, в лицо и шею. Припекает, как от печки. Ветер бил в правую щеку, раздувал подол рубахи.