Хмель, стр. 66

Горбоносый, узколицый, со льдистыми синими глазами, свекор, грузно навалившись на черенок литовки, поглядывал на виновницу прерванной работы, неприязненно, брезгливо.

– Полегчало иль крутит?

– Спасу нет, тятенька. Может, умру. А-а-а-а!.. Мамонька!..

Старик остервенело плюнул и отвернулся, уставившись на мглисто-багряный круг солнца. Погодье!.. Долго ли оно продержится?

– Ма-а-а-мо-о-онь-ка-а-а-а!.. – валивалась Меланья. Глаза ее дико и страшно метались из сторону в сторону.

– Тятя! – опомился Филя.

– Ну?

– Дык худо Меланье-то.

– Худо? А ты думаешь, как родют? – И, подкрутив в пальцах мокрую от пота косичку седеющих волос, закинул ее за спину, дополнил: – Хорошей бабе родить – раз плюнуть. От натуры все происходит.

Придерживая руками живот, тыкаясь головою в землю, Меланья поползла к телеге. Тяжелые темно-русые косы выбились из-под цветастого платка и тащились по зеленой щетине словно змеи. Невдалеке, за развесистыми кустами ивняка, ворковал мелководный Малтат, рябью переливаясь по камням. Тучею накинулось на Меланью комарье, в кровь искусывая лицо и шею. Она не чувствовала укусов – ей бы хоть один глоток воды! Пересохло во рту, и давит, давит в бедрах. А рядом – ни души.

– Ма-а-а-мо-онь-ка-а-а!..

Старик подождал еще некоторое время – не утихнет ли Меланья, а потом махнул рукой:

– Вези ее домой. Там старуха справится. Я к ночи один добью угол. Травостой-то – люба малина! – и показал рукой на излучину Малтата, где, по пояс человеку, цветущее разнотравье источало медовые ароматы.

До поздней ночи старик добивал угол, изредка останавливаясь, чтобы направить оселком съеденную в работе чуть не до обуха литовку. Крутой солью пропиталась холщовая рубаха, с длиннущей сивой бороды и с двух косичек капелью стекал едкий пот, а старик все косил, косил. Костлявый, жилистый, высокий, неласковый на слово, не ведавшей ни любви, ни жалости к ближним, сызмала привык он к такой вот работе, когда от собственной соли расползаются рубахи, а на ладонях нарастают сухие мозоли в палец толщиной, что конские копыта.

«Земли-то, земли скоко, осподи благослови! – подбадривал он себя, заглядываясь на девственные просторы. – Эх, кабы силушку! Озолотиться можно, якри ее».

Хватал люто, по-волчьи, тянул по-медвежьи, а все никак не мог разбогатеть.

«Эх-х! Подрезал мне крылья Тимка! – сокрушался старик, поминая недобрым словом беглого сына. – Кабы не обрубил тополь, до сей поры ходили бы в дом единоверцы с приношениями. Все не убыток, а прибыток. А Филя что! Ни хватки, ни лютости. Умри я, так и останется со своей Меланьей середка наполовине: ни туда и ни сюда! Подымать надо! Эх, кабы мужика родила!»

II

Ночь выдалась звездная, тихая, истомная. Шел Прокопий Веденеевич в деревню, и вдруг напала на него смутность: так ли он живет, как должно? Не раз слышал от покойного батюшки Веденея Лукича, каким был праведник Филарет Боровиков, пугачевец. С Емелькой Пугачевым Казань брал, царевых слуг казнил, до царя добирался, чтоб на дыбу вздернуть, а вот праправнук Прокопий платит подати царские, бывает на сходках и не помышляет ни о каком бунте. Может, люди другими стали, или как? «Мельчает народишко, – размышлял Прокопий Веденеевич. – Где уж нам до Филарета! Духом обнищали, телом отощали. Разве Меланья родит такого богатыря, каким был Филарет Боровиков? Э-хе! Порода не та», – сокрушался старик.

У поскотины присел отдохнуть. Невдалеке, на пригорке, в березовой рощице – изба бабки Ефимии. В окнах виднеется огонек. Не спит старуха! Подумать только: дважды пережила бабий век, а все еще без костыля ходит. И с Филаретом шла в Сибирь с Поморья, и анафеме предала как еретичка и ведьма, а черная смерть будто отступилась от нее. Хоть бы не повстречать ведьму на дороге! Кого-кого, а Ефимии Прокопий Веденеевич побаивается не менее господа бога. Дурной глаз у старухи. Чего доброго, сглазит иль хомут наденет. Может, и вправду старуха с нечистым дружбу водит? Сказывают, сызмала в греховодстве погрязла.

Дома старика встретил все тот же истошный вопль Меланьи.

Филя, прикорнув на табуретке возле порога, отвалив рыжую голову на крашеную стену, храпел на всю избу.

В переднем углу – лики святых угодников, чадящая лампада с деревянным маслом, горящие восковые свечечки. На столе, накрытом холстяной скатерью, сотканной руками Меланьи, для каждого домочадца обливная кружка. Если понадобится воды испить, бери свою кружку. За обедом каждый, как и водится у старообрядцев, пользуется своей посудой, к чужой не притрагивается – грех, осквернение. Для пришлого на кухонном столике стоит «срамной» берестяной туес с водой и такая же «срамная» кружка. Если хозяйка набирает в «срамной» туес воды, то после должна чисто вымыть руки и отбить положенное количество поклонов. Иначе сама осрамится, опаскудится.

Строгость в доме лютая. Женщина не смеет сесть обедать рядом с мужчиной, первой мыться в бане, выйти из дома раньше мужчины. Первым должен подняться хозяин, сотворить службу. Если муж захворал, жена должна творить всенощные молитвы. Не сметь пить молоко, сбивать масло, ходить в светлом платке, не говоря уже о скоромной пище. Хлеб и вода, сухари – вот и вся снедь для жены, коль мужик прихворнул.

Упаси бог, если жена вернется домой поздним вечером с улицы! За такое святотатство радеть будет неделю.

III

Шаркая пятками бродней, Прокопий Веденеевич прошел в куть, зачерпнул медным ковшиком из кадки, попил, жадно глотая степлившуюся воду. По сивой бороде скатились на посконную рубаху крупные капли. Из большой горницы доносился протяжный стон Меланьи, будто из нее вытягивали жилы.

Борода Фили торчала вверх золотой лопатой. «Экий нутряной! Ни печалюшки, ни беспокойства, – подумал Прокопий Веденеевич, но не стал будить сына. – Проку не будет, если и разбудишь. Не в меня удался холерский. Всю Степанидину стать перенял, ленивица мокропятая». И пхнув лохматого серого кота, опустился на колени. Долго молился, чтобы господь помог разродиться невестушке.

«Дщерь твоя, господи, в мучении пребывает от дня сего до настигшей ночи, – бормотал старик. – И как ты, господи, слышишь ее тяжкий вопль, то воссодействуй, помоги рабе Меланье, яко твари господней. И чтоб родился люд мужского пола. Воспою тебе хвалу великую, господи, за внука, яко раба божьего. Аминь».

Кряхтя, ухватившись за поясницу, старик поднялся с колен и, еще раз осенив себя крестом, прошел в жилую горницу.

– А-а-а-а!.. Ма-а-тушки-и-и!.. – билось из стены в стену.

На моленном столике восковая свеча; полумрак, духота и вонь. У трех окон, закрытых на глухие ставни, мечутся две уродливые тени. По горнице, согнувшись, ходит бабка-повитуха Мандрузиха, вся в черном, словно пришла на похороны, и сама черная, крючконосая, с оттянутым вниз подбородком. Степанида Григорьевна, телесная, разморенная в жаркой горнице, то держит Меланью на кровати, то лениво крестится.

Едва вошел Прокопий Веденеевич, Степанида поспешно накрыла Меланью толстым лоскутным одеялом, чтоб мужчина не увидел мучающуюся женщину, – тяжкий грех будет.

Меланье дыхнуть нечем, а тут еще накрыли с головой кудельной плотностью. Она что-то кричит и сбивает одеяло руками. Из-под одеяла выглядывают черные ступни маленьких ног.

– Скоро будет?

– Как бог даст, – буркнула Мандрузиха. – Больно мучится, сердешная.

– Ежли парня родит, крестить в моленной горнице. Фаларетом назовем, каким был праведник, прародитель мой. Аминь.

– Аминь, – в два голоса ответил полумрак.

– Ежли девчонка, крестите тут. На глаза не кажите. Аминь.

– Аминь, аминь!..

Старик пошел в свою моленную и, открыв там окошко в пойму, долго смотрел на углисто-черные сучья тополя с черными, будто чугунными, листьями.

«Экая чернота окрест! И морок. К погодью бы только. Управиться бы с сеном, а там и ржища подоспеет… Жизнь свершает свой круг. От Филаретова корня произошел Ларивон, опосля Лука, а потом мой батюшка Веденей, покойничек. От меня – Гаврила, Филя и Тимоха… Осподи! Какой смышленый был отрок! С «крестом народился», чтоб духовником опосля меня быть. А вот замутила нечистая сила каторжанина Зыряна – совратили парнишку, и не стало сына мово благостного!.. – Вспомнив пропащего сына, старик почувствовал, как ему стало нехорошо: сердце защемило, будто кто его сжал тяжелой лапой. – Девчонок бог прибрал. И то! К чему пустопорожние посудины? Ни корысти в них, ни добра. Чужие фамилии. Нам бы корень укрепить».