Хмель, стр. 57

Не отыскали единоверцев. У кого ни спрашивали – ни слухом ни духом! Куда же они делись, одиннадцать мужиков? Говорили же Мокей с Пасхой-Брюхом, что они отыскали поселение в предгорной глухомани по Амылу. А где оно, то поселение? Ищи! Мыкался Ларивон с тремя мужиками из деревни в деревню и ни с чем вернулся в Курагино. А тут становой пристав насел: убирайтесь из православной волости, чтоб духу вашего не было!

Далеко не ушли от Курагино. Уткнулись в такую нехоженность – пальца не просунешь. Валежник, гниль всякая, хвойный лес под самое небо, а кругом – звери. Сохатые, маралы, медведи, рыси, а белок – несчетное множество. Благо, зверь в вешнюю пору не лют. Встретится медведь аль сохатый и – в сторону.

На высокой горе Ларивон с мужиками наткнулись на избушечку одичалого человека, похожего на татарина, заросшего волосами, одетого в звериные шкуры. Думали, не лешак ли? Одичалый бормотал что-то, зверовато поглядывая на нежданных гостей. Тыча в сторону речушки у подножия горы, он часто повторял:

– Мал-Тат, Мал-Тат.

Поодаль, в зарослях плотного пихтача и ельника, бурлил в вешнем разливе Амыл.

С горы виднелась тайга на сотню верст. У подножия заприметили чистое место.

– Экая елань белая, – восхитился Ларивон. – Тут и жить будем, братия.

Гору прозвали Татар-горою. Поселение окрестили Белой Еланью.

Лесные прогалины вспахали сохами и засеяли на первый раз ячменем.

День и ночь стучали топоры. Валили столетние кедры, лиственницы, пихты и сосны, свозили их волоком к облюбованному месту, строили дома на веки вечные.

Ларивон ставил дом сыновьям возле поймы Малтата, на пригорке. Как и наказывал Мокей, дом строили пятистенный, с моленной горницей, со светелкой, с большой передней. Три года прилаживали бревно к бревну, и вышел дом на славу.

Шли годы. Тайга отступала все дальше…

КОРНИ И ЛИСТЬЯ

Сказание второе

А еще сказать ли тебе, старец, повесть? Блазновато, кажется, да было так.

Житие протопопа Аввакума, им самим написанное

Вольный свет на волю дан.

ЗАВЯЗЬ ПЕРВАЯ

I

Горы, и тучи, и лес дремучий. На ногах цепи, и на руках цепи. От двух цепей – еще одна в два аршина длины: к тачке замком примкнута. Ключ от замка у надзирателя.

Каторга!

От темна и до темна колодники с бритыми лбами гоняют тачки – от шурфа до бутары. Золотоносную породу возят. И в дождь, и в зной, и в осеннюю слякоть, и в крещенские морозы. Изо дня в день, из года в год. Звенят и звенят днем и ночью цепи, да колодники обвыклись – не слышат звона. Одна думка: порвать бы цепи да бежать.

Один из колодников, вечный каторжник, трижды клейменный за побеги, давно забывший собственное имя, прихватив с собой напильник, бежал в горы.

Немилостивая тайга сомкнулась хвойным обручем – дух занялся: куда уйти? Где найти пристанище, чтоб не угодить в руки стражников и сибирских казаков?

Стальной напильник одолел железные заклепки на браслетах кандалов, и беглый каторжник осенил себя… ладонью, не троеперстием. Давно так не молился, и будто легче стало.

Долго шел старик хмурой тайгою, сам не ведая куда. Питался незрелыми ягодами и кореньями, ночи коротал под елями у огня: благо, серные спички прихватил. И чем дальше, тем выше горы, под самое поднебесье. Так он подступил к Белогорью и горько заплакал: не одолеть гольцов с нетающими льдами. Знал: за гольцами вольная монгольская земля!..

Близок локоть, да не укусишь.

Потащился вниз по неведомой реке. Отощал нещадно и, выбившись из сил, подошел к Белой Елани.

Как затравленный волк, глядел на деревню издали, боясь подступиться ближе. На пойменных лугах в прозрачной струистости летнего воздуха мужики косили траву. Возле речки, в тени ракитовых кустов, фыркали лошади, и там же устроен был стан. Виднелись телеги, холщовый полог на кольях, и курился синий, медленно тающий дымок. Беглец подкрался к телегам и, как того не ждал, наткнулся па бабу с грудным ребенком. Вытаращив глаза на лысого, сивобородого оборванца, баба дико взвизгнула, не в силах подняться на ноги и бежать: до того перепугалась.

Босоногий старик в рваных арестантских штанах, зверовато оглянувшись, приблизился:

– Хлебца бы мне, Христа ради! Едную корочку.

– Сусе Христе! Сусе Христе! – лопотала баба, прижимая к груди младенца.

Старик опустился на колени и перекрестился… ладонью.

– Ради Христа, – повторил он, облизнув заветренные губы и не спуская глаз с бабы. – Сжалься над немощью да над старостью. Век поминать буду.

– Сусе Христе! – И, набравшись смелости, баба завопила во всю глотку.

Старик срамно выругался и кинулся в заросли чернолесья, к речке.

К бабе подбежали мужики и тут услышали, как явился неведомо откуда лешак – глазастый, лысый, в рваных штанах, сивобородый – и чуть было не сожрал бабу вместе с младенцем.

Мужики бросились на поиски, и одному из них удалось увидеть на прогалине между лесом страшного человека. По всем приметам – беглый с каторги. С какой только? С Ольховой иль Никольской? А может, с медного завода, что возле Минусинска?

– Изловить надо каторгу, награда будет, – сказал кто-то из мужиков, и все кинулись ловить беглеца. Но тот сумел скрыться.

Вскоре вся Белая Елань знала, что возле деревни прячется беглый каторжник. Местный урядник поднял всех па ноги. С ружьями, с топорами, с собаками кинулись на пойменные сенокосы, сторожили трактовые дороги, но не сыскали каторжника.

Голод – не тетка. Таясь в пойме Малтата, белобородый беглец заприметил на карнизе окраинного дома скрутки звериного мяса, вывешенного для завяливания на солнышке.

Дело было на ильин день, почитаемый в Белой Елани как престольный праздник.

Вечером беглец добрался до охотничьей снеди, да не ушел далеко…

Хозяин дома Ларивон Филаретыч, костлявый, жилистый старик в крашеной поскони, в чирках, лобастый, горбоносый, как коршун, увидел в окошко моленной горницы, как нездешний оборванец прятал за пазуху скрутки сохатины. «Осподи помилуй! Каторжник, одначе», – затрясся от злобы старик и заорал:

– Лука, Лука! Варнак-то, каторга окаянная, снедь опаскудил! Сохатину с карниза снял!

Лука влетел в горницу и сопя прильнул к стеклу:

– Игде, батюшка?

– Эвон, промеж кустов-то! Изловить бы, треклятого. Да самосудом, чтоб на веки вечные!..

Закатные лучи упали на рыжую бородищу Луки, и она вспыхнула зловещим пламенем.

В передней избе, где можно на тройке развернуться, за большим столом трапезничали домочадцы – двенадцать душ: двое женатых сыновей Луки Ларивоныча с женами и ребятишками, меньшой сын, Андрей, бровастый, поджарый парень, еще не успевший отпустить огненную бороду, и престарелая, щербатая Марфа, иссохшая и желтая, как сосновая стружка, кормящая малых правнуков: двух льняноголовых девчонок и двух прожорливых мальчишек: Елистрашку и Прошку.

Большак семьи, Лука, поднял всех на ноги:

– Живо мне! Ты, Веденей, возьми ружье. А ты, Микита, рогатину. Собаками травить будем. Урядник сказывал: награда будет. Хошь живого, хошь мертвого!

Вскоре из резных ворот боровиковской усадьбы вылете ли лохматые собаки-медвежатники, вечно голодные, подтощалые, готовые разорвать не только чужого, но и своего, только бы их науськали.

На взгорье, перед тем как бежать в пойму, Лука успел крикнуть старшему сыну Веденею:

– Гляди здесь, да никого не пущай в пойму! Сами травить будем.

– Не пущу, батюшка! – потряс дробовиком Веденей, Из поймы доносилось:

– Ату, ату, ату!

Натасканные на зверя собаки никак не могли взять след человека, и носясь как очумелые между кустов боярышника и черемухи, напали на гулящую телку с колокольчиком на шее, и не успела та вздуть хвост трубой и убежать, как собаки сбили ее с ног и разорвали бы, да подоспел Микита с рогатиной. Одну собаку огрел по голове, другую пхнул под брюхо. И тут раздался голос Ларивона Филаретыча: