Хмель, стр. 56

У Михайлы жар по телу, и в нот кинуло. Схватил бы Ефимию, обнял, да робость мешает.

– Спросить хочу: брыластого куда деть? Может, на моленье поднять всех, чтобы поглядели на иуду мертвого да проклятье наложили?

До Ефимии не дошло: брыластого? Какого брыластого?

– Да Калистрата-иуду. Мертвый токо. В тороках привязан.

– Исусе Христе! – перепугалась Ефимия. – Ты ли это, Михайлушка? Как ты осилил его?

– Тебе молился, говорю. И силы у меня будто прибавилось. С тремя бы брыластыми совладал.

– Господи! Как же ты, а?

– Неделю караулил алгимея. Иуда, запершись, сидел дома – черной оспы боялся, сатано. На молебствие в собор явится и скорее домой едет на санках. Выезд, как у архиерея. Сказывают: золотую цепь от Филаретова креста продал в казну, а крест архиерею ублаготворил, паскудник, и в милость вошел. Проживал в доме при ограде самого архиерея. Там и стукнул я ево. Булавой да по башке. Варламий Перфилыч булаву удружил. Конь не сдюжит удара.

– Исусе Христе! Михайлушка! Прости меня, что тогда посмеялась да робостью и тихостью укорила.

– За тот урок в ноги поклонюсь тебе, благостная. Как будто на свет в другой раз народился. Робким да тихим не проживешь, должно, алгимеи сожрут и кости на зубах перемелют. Такоже.

– Михайлушка! Михайлушка!..

– Как с брыластым быть, скажи?

Ефимия догадалась: искать будут в Тобольске Калистрата-Калиту и, чего доброго, явятся в общину. Если созвать всех единоверцев на моленье, а вдруг потом кто-нибудь проговорится, и Михайле тогда вечная каторга.

– Подумать надо, подумать! Ларивон и так спрашивал: как отвечать становому, если спрос учинит – все ли в общине? Как же быть-то, господи? Нельзя всех созывать на моленье – назовут тебя, и каторга будет. Как же быть-то, а? Чую: беда будет! Лучше бы ты его там бросил – пусть бы искали убивца в Тобольске. Ах, Михайлушка, что ты наделал? На себя черных коршунов накликаешь! Кто видел тебя, когда ты возвернулся в займище?

– Никто не зрил.

– Дай бы бог, если бы никто не зрил…

И как бы в ответ кто-то постучал в оконце. Ефимия подошла, прильнула к стеклу, присмотрелась, окликнула и услышала в ответ голос Ларивона.

– Ты, Ларивон?

– Я. Возле избы у тебя соловой привязан. Михайла приехал, или как?

– Иди в избу. Скорее. Дело есть.

Кому другому нельзя, а Ларивону можно сказать про кладь, навьюченную на солового жеребца.

Ларивон открыл дверь в избу и, не переступив порог, заговорил с оглядкой:

– Чаво тут? Али беда какая?

– Зайди в избу. Михайла возвернулся. Поговорить надо.

– Пошто огонь не вздули?

– Поговорим без огня. – И когда Ларивон вошел в избу, оглянувшись на Михайлу Юскова, Ефимия спросила: – Скажи, Ларивон, если бы в общину Калистрат заявился – живой или мертвый, как бы ты его встретил, алгимея?

– Исусе Христе! – испугался Ларивон.

– Говори!

– Огнем-пламенем сожег бы иуду! Через него погибель пришла и вся община сгинула.

– Тогда сверши волю свою. Михайла вон привез Кали-страта мертвого, а ты убери паскудное тело с земли, чтоб следов не было для станового со стражниками, когда они приедут в общину искать брыластого. И чтоб тихо было, слышишь. Не поднимай всю общину! Царские собаки спрос учинят, а вдруг кто скажет да назовет тебя. И тогда будут цепи и каторга.

Ларивон не сразу сообразил, что от него требует Ефимия. По когда Ефимия сказала, что Калистрат теперь мертвый и тело его навьючено на солового, обрадовался:

– Слава Исусу, свершилось! А я-то думал: куда уехал Михайла? Оно вот как обернулось! Век буду помнить Михайла, и в моленьях благости сподобишься, яко праведник.

Огнем-пламенем сожгу треклятого собаку и пепел в Ишиме утоплю.

Ларивон так и сделал. Разбудил крепчайших старцев-филаретовцев и сына Луку, утащили труп Калистрата к часовенке, совершили молебствие и, кинув труп на березовые дрова, сожгли, а пепел собрали в мешок, положили туда камней и утопили мешок в проруби…

… Так и остались недописанными откровения Кадастрата-Калиты Варфоломеевича Вознесенского о раскольниках-филаретовцах.

Ефимия не ошиблась. Недели не минуло после возвращения Михайлы, как в общину явились стражники со становым приставом, а вместе с ними исправник из Тобольска с дотошным Евстигнеем Минычем из Верхней земской расправы. Допытывались так и эдак: не отлучался ли кто из общины за две недели до рождества? Не грозился ли кто из филаретовцев убить Калистрата-Калиту? Пересчитали мужиков – все оказались на месте. И все-таки Евстигней Миныч уверял исправника, что загадочное исчезновение первосвященника собора Калиты Вознесенского не иначе как злодейское убийство, совершенное кем-то из раскольников. «В кандалы бы их всех да на Камчатку!»

За общиною установили гласный надзор. В двух избушках поселился урядник с пятью стражниками. Мало того, по первой оттепели в общину пожаловал помощник губернатора и объявил «высочайшую милость царя-батюшки»: всех раскольников, укрывавших беглых каторжан, водворить под стражею со всем их движимым и недвижимым имуществом на вечное поселение в Енисейскую губернию, в место, указанное губернатором. Тем из еретиков, которые отрекутся от раскольничества и примут православие, разрешалось получить вид на жительство и поселиться в любом месте Сибири без выезда на Урал – «если на то не будет позволения власти».

«По высочайшему повелению…»

Общинники притихли, опечалились. Куда денешься? «Вот она какая наша вольная волюшка!..»

Как там случилось, никто не знает, кроме Ефимии: Михайло Юсков вдруг явился на поклон к помощнику губернатора и попросил дозволения принять православие и в тот же день уехал со стражником на одной телеге в город Ишим.

Роптали общинники, плевались, но не тронули отступника.

Вернулся Михайла из Ишима не в становище Юсковых к отцу Даниле, а к Ефимии, и через неделю сама Ефимия отбила поясной поклон общинникам: прощевайте, мол! Не поминайте лихом. Не я порушила клятву. Крепость царская да жандармская расторгла узы содружества нашего. Михайла навьючил все свое имущество и скарб Ефимии на четыре телеги, прихватил двух коров и солового жеребца, кроме пяти лошадей, и они уехали искать себе место.

Вскоре по весенней распутице раскольников погнали в Енисейскую губернию…

VI

В Заобье началась невиданная тайга. Плотная, густо замешанная, непролазная.

Лили дожди.

До конца второй половины апреля – ни единого просвета в небе. Лошади по брюхо вязли в грязище. Все шли пешком, даже старики и старухи. Изнемогали, падали от усталости, но не роптали на судьбу. Шли, шли, шли!

Впереди гнали гурт коров, телят, жеребых кобылиц, молодняк и сотни три овец, закупленных у кочевников Приишимья.

Каждая семья держалась теперь своего неписаного устава: везла свой скарб. Коров и лошадей давно разделили, а кое-кто из состоятельных общинников прикупил животину у кочевников. Особенно в том преуспели Юсковы и Валя-вины.

Община распалась…

Возле города Ачинска оттесненные стражниками за Чулым-реку раскольники передохнули недели две, покуда уездное начальство не получило указание губернатора – в какое место гнать еретиков.

Енисейский губернатор ткнул перстом в карту: верховье Енисея, по реке Тубе к устью Амыла – в глушь, в тайгу, под надзор казачьего Каратуза. Чего лучше? Каторжные места рядышком – рукой подать!

От Ачинска той же непролазной тайгою раскольников погнали в сторону Енисея. Шли и ехали много дней, покуда не уткнулись в кремнистые берега. На правобережье возвышались угрюмые скалы, омываемые устьем Тубы.

Вода в Енисее ревучая, студеная. Берега сумрачные, лохматые.

– Матушки свет, не Волга, чать, а воды-то сколь гонит! Кто бы ведал, братья, што есть на свете такая река, как Енисей сибирский!

Долго переправлялись па правый берег на счаленных лодках, потом передохнули и подались дальше левобережьем быстротечной Тубы. В три дня дошли до богатого хлебосольного села Курагино, и тогда уже отправились ходоки с Ларивоном искать в тайге единоверцев, которых еще старец Филарет посылал облюбовывать место.