Хмель, стр. 51

В свите губернатора было немало губернских светских дам, в том числе и губернаторская дочь на выданье, которую сопровождал сам Калистрат-Калита в избу «духовника Пугачева»…

– Это те самые костыли? – щурилась близорукая, топкая в перехвате губернаторская дочь. – Ужасно, ужасно!.. Но какая же нищета, боже мой! И здесь жил сам духовник Пугачева, тот Филарет?

– Жилище, достойное алгимея, – отвечал Калита.

– Что значит «алгимей»?

– Мучитель.

– Как это выразительно – «алгимей»!.. Я его должна видеть. Непременно. Он не убежит из острога?

Нет, конечно, не убежит. Калистрат-Калита в том уверен. Из царской крепости не всегда удается убежать.

– Та женщина, как ее? Ефимия! О! Интересное имя. Она висела на этих костылях? Ужасно, ужасно!

Побывала губернаторская дочь и в избе Ефимии. Щупала пуховые подушки, разглядывала вышивки на полотенцах, зимние шубы на крючьях и особенно заинтересовалась пучками сухой травы, развешенной на стенах. Калистрат, сказал, что Ефимия была лекаршей всей общины.

– Знахарка? Вот интересно! Она старуха?

– Нет, Ефимия – не старуха. Еще молодая и даже красивая особа, если ее отметил своим вниманием беглый каторжник Лопарев.

– Какая романтическая история! Беглый каторжник, дворянин, влюблен был в замужнюю женщину, знахарку. Она его не околдовала?

Калистрат охотно сообщал, что Ефимию сам старец Филарет на судном спросе оглаголал ведьмой и что Ефимия на пытке отреклась от своего мужа Мокея, того самого убийцы омского купца Тужилина, отпетого в Тобольском соборе как святого мученика, принявшего смерть от еретика-дьявола. И так по всем избам.

Ходили, брезгливо морщились, щурились, а в избе Данилы Юскова разворошили кованные сундуки и унесли все, что «само прилипло к рукам».

Тем временем после сытного обеда и разговора на религиозные темы губернатор с его преосвященством архиереем снизошли до «стада еретиков». И такие, и сякие, и разэтакие! И если сейчас же не раскаются во грехе и не вернутся в лоно православной церкви, то всем им уготована геенна огненна, где они будут жариться и париться до нового светопреставления.

Еретики слушали и молчали.

И Калистрат-Калита сунулся со своей проповедью, но не успел сказать десяти слов, как полетели в него комья земли и проклятья со всех сторон: «Иуда, иуда! Брыластый боров! Сатано ты проклятый! Иуда, иуда!» И Калистрат, отплевываясь, поспешно отступил.

Преосвященству угодили комом земли в нос, и лысый старик, зажав нос платком, проклял «дикое стадо сатаны». И губернатору припачкали мундир. «Пороть, пороть всех!» – приказал губернатор, торжественно удаляясь.

Сразу же после отъезда высоких гостей началась порка. Казачьими плетями и шомполами да по мужичьим костлявым телесам, аж свистело. По полсотни ударов каждому, а некоторым по сотне, глядя у кого какая морда. Бабам и даже старухам и тем уделили казачьих плетей.

Беглых каторжников пороли с особенным усердием – век будут помнить милость тобольского губернатора и «вольную волюшку»!..

Беглых каторжников угнали в Тобольск.

Становой пристав, по указанию губернатора, с двадцатью стражниками поселился в соседней деревне, в двадцати семи верстах от становища раскольников, и должен был вести неустанный надзор за общиною и переписать всех «посконников-еретиков» по приметам, если откажутся назвать свои имена, и список представить в канцелярию губернатора.

Вопль, вопль, вопль!..

Из крепости Филаретовой да в крепость царскую. Из огня да в полымя!..

V

Дни, дни, дни…

И пасмурь, и солнце, и приморозки осенние.

Опечаленные старообрядцы-филаретовцы, преданные изменщиком Калистратом, убрали ячмень и пшеницу, сложили в поределой роще и огородили жердями.

Из-за нехватки хлеба пшеничные снопы тащили по избам и землянкам, сушили и вымолачивали вальками, чтоб сварить кашу из пшеницы. Жить-то надо!..

Во второй половине октября, еще до снега, из Тобольска вернулись десятка два мужиков, Ларивон с ними, помилованный губернатором «за непроходимую тупость и глупость», старец Данило Юсков – «и без того скоро богу душу отдаст», вдовец Михайла Юсков на одной телеге с печальной, притихшей Ефимией, от которой он в Тобольске не отходил ни на шаг, чтобы сама на себя руки не наложила.

Ни в Верхней земской расправе, учинившей суд над апостолами, убийцами Веденейки, и над Мокеем, ни в самом городе, где жила в казенной заезжей избе, Ефимия не обмолвилась ни единым словом обвинения апостолов. Тиранили ее на осмотрах, не один раз заставляли открыть груди, чтоб поглядеть следы от клюшки, сколько раз в суде напоминали ей об убиенном Веденейке, чтобы она выступила со своим карающим словом свидетельницы и потерпевшей, но ничего не достигли. «Зрить вас не могу, анчихристы! Не вам судить Филаретову крепость, коль сами людей держите в острогах да в цепях да на каторгу шлете!» – только и сказала судьям Ефимия, за что и удалили ее с судебного заседания.

Третьяка с верижниками Лукой, Гаврилой и Никитой тоже доставили с Тобольск. Схватили в каком-то киргизском ауле.

Третьяка и Луку заковали в цепи и повезли в Петербург, наверное.

Калистрат сподобился в священники собора, и бас его гремел теперь на всю губернию: «Исусе сладкий, Исусе пресладкий, Исусе многомилостивый!..» И в том помог Калистрату-Калите четырехфунтовый золотой крест, переданный им с нижайшим поклоном и раболепием в старческие руки Тобольского архиерея.

Старец Филарет не дожил до конца следствия – скончался в остроге. С того дня, как упрятали в острог, он не выпил ни единого глотка воды, не съел куска хлеба. Сам себя уморил. Без стона. Без вопля.

Апостолов Тимофея, Ксенофонта, Павла и Андрея сыскали в одной деревне, невдалеке от города Ишима, и доставили в Тобольск на суд. Батюшка Калистрат, которому они поклялись, что будут «он и они – одно тело», оглаголал их во всех тяжких преступлениях, и Верхняя земская расправа приговорила старцев к вечной каторге.

«Алгимей, алгимей треклятый!» – стонали апостолы в остроге.

VI

На другой день после возвращения из Тобольска Ефимия собралась в ту трактовую деревню, где обосновался со своими стражниками становой пристав. «Благословлю единоверцев, когда их будут гнать на каторгу», – сообщила Михайле Юскову.

Михайла вызвался увезти Ефимию на телеге, но она наотрез отказалась. Пешком ушла.

В тот же день, под вечер, Ефимию доставили в избу к становому, и тот накинулся на нее: как смела покинуть общину без его дозволения?

– Не каторжная я, не арестантка. Где хочу, там и хожу. В деревню пришла вот.

– Врешь, врешь! Явилась, чтоб встретить каторжных еретиков? Вижу, вижу!

– Али кому заказано глядеть на каторжных, когда их по тракту гонят да в этапные остроги запирают?

Глядеть, конечно, никому не заказано, но если Ефимия замыслила содействовать побегу, то пусть не думает, что это ей удастся. «И ты цепями загремишь!..»

Ефимия согласилась поселиться в богатой крестьянской избе доверенного казака, где проживал один из стражников. Куда бы ни пошла – и стражник следом.

Минуло недели полторы, когда стражник сообщил Ефимии, что из Тобольска ожидается большой этап каторжных. «И твой, наверное, припожалует».

– Благодарствую за доброе слово, – поклонилась Ефимия и с утра вышла за околицу деревни к этапному острогу – деревянному бараку за высоким забором из сосновых брусьев, заостренных сверху.

Узел Ефимии, в котором она несла для каторжников хлеб, сухари, отварное мясо, пяток вареных кур, сам становой пристав проверил: «Как бы напильник не передала».

День выдался сумрачный, ветреный. Ефимия укрылась от ветра в будке для часового, покуда этапный острог пустовал, и неотрывно глядела на черный тракт.

Под вечер показались этапные. Она их услышала и увидела…

«Тринь-трак, тринь-трак», – вызванивали безрадостную песню тяжелые цепи, и такие же тяжелые думы угнетали Ефимию: «Доколе цепи звенеть будут, господи? Слышишь ли ты?!» И вспомнила Лопарева. Давно ли то было? Давно ли потчевала кандальника отварной курицей и сидела с ним ночью возле телеги, когда раздался вопль Акулины с младенцем?! Давно ли? И вот не стало ни крепости Филарета, ни самого Филарета нету в живых, и возлюбленный Лопарев нашел нежданную смерть в ее избе. «Богородица пречистая, зрила ли ты убивство? Пошто дала силу разбойнику с ножом? За што караешь меня, скажи?!»