Хмель, стр. 189

Головня лежит грудью на столетне, дремлет. Пригляделся, зевнул:

– Лалетин? На свободу потянуло? Хлеб гноишь в ямах, и тебе же свободы надо? Хрена с редькой не хошь?

– Ты меня хреном не потчуй, сам жри, – бурчит Лалетин и поворачивается спиною к Головне.

Поднимает голову сивобородый старик тополевец:

– Сказывали на митинге, што дадут народу дых перевести опосля царского прижима. А игде он, дых?

– Дых, Варфоломеюшка? Погоди, мы еще спросим, какой ты «дых» разносил по Белой Елани. Ты нам скажешь, где свиданки устраивал со святым Ананием…

– Не зрить вам, анчихристы, святого Анания!

– Узрим. Ты нам его сам покажешь. Старик свирепеет:

– Покажу ужо, покажу! Когда святой Ананий в геенну огненну ввергнет вас, анчихристы. Грядет день, грядет! И сказано: сойдет на землю праведник, яко спаситель, и будет в его руке метла и щит господний, чтоб анчихристов в геенну мести, а на щите слово божье нести.

– Жди, Варфоломеюшка, жди! Только штаны покрепче затяни, а то они у тебя спадут от страху, когда мы тебя со святым Ананием за бороды трясти будем. Под пятки выверяем!

Старик ругается в бороду и вклинивается меж двух мужиков. С одной стороны храпит Валявин, ему хоть бы хны! В шубе так в шубе, пар костей не ломит. Валявин сдюжит, абы не дать власти хлебушка – золота по теперешнему времени! С другой стороны свистит носом Сохатов, в дохе, жмон, какого свет не видывал: ни копейки, ни фунта красным.

Четверо мужиков, взопревших, сбившись в кучу у лавки, курят самосад, зло косясь на печку: спасу нет, жарища! Печку бы разворотить, что ли, беды не оберешься: Головня моментом спровадит в уезд, а там, конечно, в тюрьму. Вот если бы ушел Головня с Аркашкой, с дружинником можно было бы столковаться.

– Карасин-то, Петрович, окончательно выгорает, – замечает один из мужиков.

Головня покосился на жестяную лампу с закоптелым семилинейным стеклом: чадит… До утра не близко, а керосину в ревкоме больше нет, надо зажигать коптилку с конопляным маслом.

– Васюха!

Васюха Трубин, отвалив чубатую голову на косяк двери, залихватски всхрапывает. Мужики с завистью глядят на него: эх, кабы вот так же раздеться до нательной рубахи да растянуться на шубе – умирать не надо!

– Васюха, – лениво повторяет Головня, и в челюстях у него хрустит – позевоту мнет.

– Эко храпит…

– Как вроде воз тянет, якри его!

– Куда там! Не иначе с бабой милуется. Ишь как чмокает…

– Со своей бабой оно – шго! Без особого сугрева, – тянет басом порт-артурский герой, матрос первой статьи Егорша Вавилов. – Суседку бы прихватить, да которая потелесее, чтоб было за что держаться.

Мужики ржут.

Головня сам зажег коптилку. От обуглившегося фитиля лампы потянуло чадом.

– Эко вонища!

– Завсегда так от карасина с водой.

– Когда токмо поруха кончится?

– Довели Расею до ручки! Ворчат.

Ругаются беззлобно и устало.

Коптилка светит тускло, и само время кажется таким же тусклым и непроглядным.

Сгорают минуты, часы, жизнь. Коптят и сгорают…

Плохо с продразверсткой. В Белой Елани много хлеба, но попробуй взять его – попрятали, космачи! Еще с осени зарыли в ямы. Город требует: душа через перетягу – хлеба! А мужики уперлись – ни в какую…

Головня скрутил цигарку, задымил в обе ноздри.

Аркадий Зырян что-то бормочет во сне; на коленях у него револьвер – урядницкий.

Во второй половине дома слышится кашель. Там под замком упрятаны арестованные миллионщики и их подручные. А с другой стороны дома, там, где когда-то была урядницкая, а потом комната учительницы Дарьи Елизаровны, сидят сейчас под арестом зловредные старухи. И с ними Дарья.

Чадно…

VIII

Курят. Дремлют. Курят…

За трое суток сожгли три поленницы дров. Завтра Головня погонит всех этих упорствующих космачей в лес за дровами: пусть сами пилят, колют, подвезут к ревкому и сами потом жарятся.

С улицы донесся звон колокольчиков. Ближе, ближе… И замерли у ревкома.

– Кажись, Ольга с комиссаром, – сказал Головня, натягивая на себя рубаху из чертовой кожи; перетянулся ремнем с пряжкой; на ремне – револьвер в кобуре, на пряжке – двуглавый орел.

Кто-то постучался. Головня окликнул:

– Ольга?

– Она самая. Открывай!

Следом за приискательницей вошел человек в подборной черной дохе с поднятым воротником – лица не видно, за ним чрезвычайный комиссар по продовольствию Тимофей Прокопьевич в нагольном тулупе, а последним – Филимон Прокопьевич.

Мужики проснулись, отползли к стенам.

– Вас тут не сожрали волки? – спросила Ольга. – Что было! Что было! В жизни не переживала такого страха. Да вот пусть святой Ананий сам скажет. Покажи лицо, святой Ананий! Али боишься, что тебя сожрут?

– Святой Ананий? – вздыбил плечи Головня. – Едрит твою в кандибобер. Где он? Не врешь?

– Филимон Прокопьевич, скажи, где святой Аваний?

– Дык… вот святой Ананий, – показал Филя рукою в лохмашке, не выступая вперед.

Тимофей сбросил тулуп и сел на лавку. Он отчаянно устал, и руки как чугунные.

Головня подошел к человеку в черной дохе:

– В ревкоме тепло, сымай доху, гражданин! Гражданин ни звука – будто глух и нем.

– А ты, Мамонт Петрович, помоги святому Ананию раздеться; он же, мамоньки, чуть жив с перепугу! Филимон Прокопьевич куда-то вез его, а тут волки напали. Бомбами не отбились, истинный бог!

Головня бесцеремонно отвернул воротник дохи и ахнул:

– Есаул… Едрит свою в кандибобер. Сам есаул! Ваше высокоблагородие! А говоришь, снятой Ананий…

– Неужто есаул? – притворно всплеснула руками бедовая приискательница. – Ай, мамоньки! Ей-боженьки, есаул. А Филимон Прокопьевич говорит, что святой Ананий. И я поверила, дура! Или, может, не есаул, а? Мужики! Кто помнит есаула Потылицына?

Мужики, конечно, помнят, а матрос первой статьи Егорша Вавилов хорошо знал есаулова отца, атамана Потылицына.

– Тебя-то мы давно ищем, ваше высокоблагородие, – сказал есаулу Головня.

Ольга хохочет:

– А святого Анания не ищешь?

– Мы бы его сейчас за бороду потрясли! – пригрозил Головня; он все еще не верил, что есаул Потылицын и святой Ананий одно и тоже лицо.

– Да он же и есть святой Ананий!

– Што-о-о? Сурьезно?

– А ты Филимона спроси. Филимон Прокопьевич бормочет:

– Рысаков порешили волки, осподи! Эка напасть, спаси Христос! Думал, сгину. Святой Ананий стрелял, стрелял из револьвера да волчищу, должно, поранил. А потом бомбами два раза бахнул. Страхи господни. А таперича што? На щетку сел. Кошеву привез без оглоблей да хомут с Чалого. С Гнедка хомут не снял, чистая погибель!..

Мужики подступили, расспрашивают про волков, Филя рад стараться: хоть с мужиками душу отвести, и то ладно.

Ольга спросила у Тимофея – долго ли он будет в ревкоме. Тимофей ответил, что будет здесь до утра и пусть Ольга идет отдыхать, ему не до отдыха. Ольга позвала Зыряна, и они ушли.

Святой Ананий, прислонившись к замкнутой двери, за которой находились арестованные, стоял все так же в шубе. В ревком зашли погреться приисковые дружинники, о ними высокий сумнобровый Крачковский в полушубке под солдатским ремнем, с карабином.

Головня сказал Крачковскому, чго пойман святой Ананий, он же есаул Потылицын.

– Да ну? А мы ищем двух!

– Он, как сам бог, в двух лицах, – зло заметил Головня. Крачковский уточнил:

– Бог в трех лицах, Мамонт Петрович.

– Когда есаул дойдет до бога, он объявится в трех лицах, – нашелся Головня. – Ну, Варфоломеюшка, чаво молчишь? Вот и святой Ананий! Хоть борода не такая, как у тебя, но все-таки есть борода. У нас, Тимофей Прокопьевич, столько накопилось божьих писем святого Анания – на целую Библию. Дарья Елизаровна, как его помощница, переписывала да со старухами рассылала по всем деревням. До Фили дошло, какая ему угрожает опасность. Не теряя времени, подступил к брату:

– Али на погибель меня с есаулом-то? Неможно так, Тимофей Прокопьевич! Мое дело ямщицкое. Подрядил везти в тайную пещеру, я и повез. Сказал тятенька: святой Ананий, грит. А мне што? Все едино.