Хмель, стр. 187

– Где топор, сволочь рыжая? Топор где, спрашиваю? В почки тебя, в селезенку!.. – потчевал его святой Ананий, вытаращив глаза. – Топор, топор где, рыло?

Не в силах сказать и слова, Филя упал в передок, успев ухватиться за облучок.

И тут опять он услышал взрыв, геенна огненная разверзлась во второй раз, и оглобля у кошевы треснула. Филя сообразил, что сразу после взрыва увязшая в снегу кошева дернулась в сторону, тут-то и треснула оглобля. Конец!.. Сейчас, сию минуту великий грешник, раб божий Филимоп, предстанет не перед богом, а перед сатаной, и тот пнет его копытом в морду. Бьет, бьет сатана копытом… Перед кошевы трещит. И ржет, ржет! Это нечистый ржет, торжествуя победу; возрадовался сатана, что грешник Филимон наконец-то пожаловал к нему в геенну огненну!

Мало того – сатана насовывал Филе в бока, в зад, в голову, рвал с него доху. Но нет! Не таковский Филя! Дома сподобнее – лишний час протянешь. Пусть сатана топчет Филю, рычит, бьет копытами, сует в бока, а он все равно не отцепится от кошевы.

Долго ли, коротко ли длилось оцепенение Филимона Прокопьевича, он и сам не ведал. Может, минуту, может, час, может, веки вечные? Кто ж ее знает, какими часами отмеряют время на том свете! Но Филя вдруг почувствовал, что еще жив и рядом гремит железо. Догадался: святой Ананий бьет в ведро револьвером: такой звук не от топора. Но что ж он не стреляет, святой Ананий?

Бах, бах, бах!..

Выстрелы, выстрелы…

Не из кошевы, а в стороне будто.

Святой Ананий гремит ведром…

Кто же стреляет? Или Филя совсем рехнулся? «Примерещилось, должно, – подумал он и тут почуял носом, как от него совсем нехорошо пахнет. – Экая напасть, осподи! Пущай бы сам тятенька вез свово святого хоть в геенну, хоть на небеси. И Чалка сгил, должно? Нету теперь рысаков, осподи! И все из-за тятеньки. На погибель вытурил среди ночи. Погоди ужо! Погоди!»

IV

… Не о звере лютом, какой округ рыщет да погибели праведников ищет, наговаривал Меланье Прокопий Веденеевич, когда она лежала перед ним в рубище Евы; не о спасении грешных душ молился он: не звал на помощь бога – сам управлялся, без бога; не рычал зверем, устрашая грешников адом, а бормотал ласково, нежно, и руки его – заскорузлые, твердые, не скребли по телу Меланьи дресвою, а были теплыми, жадными, умелыми, и от их прикосновения у Меланьи не оставалось синяков на теле, как бывало давно. Пусть мороз на улице кует льдистую землю; пусть ветры студеные веют над миром и кто-то зябнет в дороге, им обоим – Прокопию и Меланье – тепло, благодатно, будто угодили в рай господний и возрадовались. И сам Прокопий Веденеевич – вовсе не Прокопий, а царь Соломон-премудрый, чью «Песнь Песней» из Святого писания он сейчас пересказывает рабице Меланье, и не на старославянском, как они записаны в древней Библии, а на разговорном языке, отчего они и пронизывали Меланыо, как молнии Ильи-громовержца, и ей не страшно было, а томительно-сладостно.

Ночь не стала ночью, а воссиянным днем, и они, Прокопий и Меланья, видели себя не на жестком ложе возле печи, где шуршали тараканы, а под печью шебуршали куры, – они видели себя на божьем винограднике в саду Соломона. И хоть отродясь ни Прокопий Веденеевич, ни Меланья не испробовали винограда, не видели древа кипариса – да и дерево ли то? – хоть понятия не имели о шатрах кидарских, но сейчас они наслаждались именно под шатром кидарским, вкушая виноград.

Они жили…

Они радовались и наслаждались, предав забвению свою убогую жизнь – и печь с тараканами и клопами, и вечную нужду, и очерствелость сердец, когда все дни текучие похожи один на другой, и от этой похожести черствеет сердце, угасает радость в глазах, слабеет память, и ты уже не живешь, а просто «в хрестьянстве пребываешь», в вековечной тьме и забитости, в поте лица своего добывая хлеб насущный. И нет никому ни горя, ни печали, чтоб кинуть тебе луч радости и дать тебе за твой хлеб насущный духовное прозрение. Ты сам один в своей избе тараканьей да семья с тобою – рабы твои и божьи; и ты правишь своими рабами по собственному разумению, не ведая ни сам, ни твои рабы ни продыху, ни роздыху. И так уходит жизнь, гаснет, покрываясь золою времени. И под этой золою никто не узнает и не поймет, как ты жил, раб божий, воздвигнувший себе бревенчатый дом, в котором ты был хозяином, ворочавший собственными руками землю! Ты был и лошадью, и плугом, и бороною, и учителем детей своих и мучителем для них же. И не потому, что ты на свет народился мучителем, а потому, что другого ты не знал от века. Так жили деды и прадеды. И хоть слыл ты хозяином в своем доме, но дом твой был для тебя самого и твоих домочадцев могилою, и не было исхода из этой могилы.

И, может, именно от такой безысходности на старости лет Прокопий Веденеевич прилепился к Меланье – не от блуда, а от осатанелой тоски сердца, от постоянного жития в самом себе.

«Взалкал духа», – сказал однажды Меланье.

Единственная книга, какую познал Прокопий Веденеевич, была Библия. Батюшка заповедовал ему быть духовником тополевого толка и потом подготовить себе из сынов своих такого же.

Отрок Тимка попрал веру и бежал. Филя, хоть и познал от батюшки грамоту чтения и письма, но негож был в духовники: мякинной утроба оказалась; дунь – и нету!

Меланья родила-таки Демида, а тут старик будто воскрес. Он еще вырастит духовника! И старость ушла будто, и мущинская сила проснулась – удержу нет. И вот настала ночь, и они вместе…

– Власы твои как стадо коз, – бормотал Прокопий Веденеевич, обметая бородою тело Меланьи. – Глаза твои как два голубя Соломонова. Зубы твои как ядрышки орешков кедровых, – переиначивал на свой лад песню Соломонову Прокопий Веденеевич, любуясь Меланьей. – Пощелкал бы твои орешки, да больно жалко! Пусть они из губ выглядывают. А губы твои как два пирожка тепленькие, – вкушал бы их, да со сметаною!.. Шея твоя как башня Давидова, – тыща щитов висит на ней, и все щиты божьих ратников, которые сразятся со анчихристом, – опять уклонился Прокопий Веденеевич. И башню Соломонову он представлял в виде колокольни собора. – Два сосца твоих, Меланья, как два ореха кедровых в скорлупках. (По Писанию несколько иначе: «Два сосца твои как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями». Но этого даже Прокопий Веденеевич уразуметь не мог: как можно сравнивать сосцы женщины с двойнями-сернами? Это же все равно что с двумя баранами. Ну разве похожи бараны на сосцы?..)

– Унеси меня, батюшка, на винограды! – шептала Меланья.

– Неможно, Меланья. Винограды на небеси произрастают. То плод божий. И сам господь дарует винограды душам праведным, какие перед очами его предстанут.

– А мне будут винограды, когда помру?

– Будут, Меланья. Вкусим тогда винограды.

– И кипарисы вкусим?

– Кипарисы – образа господни.

– Господи! Какие древы на небеси произрастают!

– Еще божьи лилии, – подсказал Прокопий.

– Лилия – цветок?

– Не земной токмо, небесный. И ты, как та лилия, – воссиянная. Сотовый мед капает с губ твоих, как в Писании сказано. И мед и молоко на языке твоем, Меланья. Духмяное тело твое, дщерь Иерусалимская!

– Век бы так, век бы так, батюшка! – И слезы катились по щекам Меланьи.

V

… И слезы катились по щекам Филимона Прокопьевича – до того ему стало жалко самого себя: много ли пожил на белом свете, и вот погибель будет.

Бах, бах, бах!.. И голос:

– В атаку! В атаку!

То был голос не святого Анания. Или на выручку ему сошли с небеси все ангелы со архангелами и вострубили в свои трубы?

Если бы Филя отважился поднять голову, он бы увидел человека в белой папахе, в шинели и на белом коне. Он бы его, понятно, принял за Георгия Победоносца, разящего зверей огнем и мечом.

Святой Ананий почему-то не бил в ведро.

Бах, бах, бах!..

Всадник в упор расстреливал хищников.

Пламя и смерть. Пламя и смерть.

Чалый, свалившись в снег, в агонии вскидывал голову и тяжело ржал.