Хмель, стр. 154

– Люблю, люблю…

– Я и забыла, что я – в третьей мере жизни…

– Все меры наши, – уклонился Гавря. – Та секунда, что на часах, уже не наша, она канула в вечность. И что-то в тебе, во мне, во всей вселенной ушло безвозвратно в вечность. Но кто сумеет ответить, что же ушло? А что возродилось? По закону физики, ничто не исчезает бесследно.

– Вечность никогда не познают, Гавря. – И, откинувшись на подушку, Дарьюшка зажмурилась. – А что, если я и есть вечность? Если моя любовь вечна – разве я смертна? Пусть умру, но моя любовь останется на земле. Я не знаю – в чем и как, но останется. Нет, нет! Не только дети, Гавря, – моя собственная любовь остается на земле. Как дух, что ли… Или, может, любовь – особый вид энергии, которую мы еще не знаем? Любовь не смертна, Гавря. Без любви нет жизни и никогда не будет. Пошлость и гадость могут жить без любви. Я так думаю. И вот еще: что если моя любовь пришла ко мне из далекого времени, которое ушло?.. Ты меня увезешь в тайгу? Я все выдержу, Гавря, во всем буду помогать тебе. И еще…

Послышалось: кто-то хлопнул дверью.

– Мне страшно, Гавря…

Он хотел обнять ее, – не далась.

– Не в этом доме, Гавря. Ты же сам сказал. Мне страшно здесь, страшно…

Он не понимал.

Дарьюшка схватила его руку, прижалась щекою.

– В ЭТОМ ДОМЕ БУДЕТ УБИЙСТВО. Гавря выпрямился.

– С чего ты взяла?

– У меня такое предчувствие, Гавря. Не оставляй меня одну, не оставляй! В ЭТОМ ДОМЕ БУДЕТ УБИЙСТВО…

… «В нашем доме скоро будет покойник», – подумала Евгения Сергеевна. И ни один мускул не дрогнул на ее холеном лице, как будто думала о смене платья.

Заслышав отдаленные шаги его преосвященства, перестала массировать свои румяные щеки и с той же проворностью сняла сверкающую диадему, вытащила черепаховый гребень из копны русых волос, сняла с белой лебяжьей шеи жемчужное ожерелье и, как бы завершая священный обряд египетской жрицы, встряхнула головою, распуская копну волос по спине и полным плечам.

Сам «жрец», босиком, в лохматом французском халате на голом теле, перетянутом по чреслам, изрядно надушив цыганскую бороду, с некоторой торжественностью вступил в кабинет и остановился в двух шагах от жрицы.

Евгения Сергеевна сладострастно потянулась, успев подумать: «Шаль платья; я в нем только два раза появлялась на званых обедах».

– О, господи! – шумно вздохнул Никон-жрец; она его в такие ночи звала жрецом, а он ее жрицей. – Возолкал, отче; исцели, сыне!..

Его преосвященство все еще пока помнил о своем высоком сане, докладывая «отче-богу», что он преисполнен греховной страсти, и в то же время милостиво просил «сыне-Иисуса», чтобы тот исцелил его, как однажды Марию Магдалину.

Но ничего подобного не случилось; все шло, как и. должно. Евгения Сергеевна потягивалась, поправляла навитые локоны, потом присела на пуф, не торопясь, рассчитанными движениями расстегнула пуговки ботинок, сбросила их, а тогда уже, как бы подкрадываясь к таинству, с широко открытыми глазами подступила к «возолкавшему жрецу».

– Мой великий жрец! Мой великий жрец! – шептала она в душистую бороду, прильнув к Никону своей высокой грудью.

Дрожь прошла по могучему телу его преосвященства; борода его, как черной метлой, закрыла подбородок и белую шею жрицы-искусительницы.

– О, господи, спаси мя! Возолкал, отче; исцели, сыне!.. Великий огнь во теле твоем, Евгения. Уста твои ядом испоены; руки твои змеям подобны, о господи!..

– И ты будешь пить яд из моих губ, и будешь лобызать мои руки.

– Исполню то! Исцели, сыне!..

– Исцелю, исцелю, исцелю, – шептала чарующая Евгения.

– О, господи!..

Одно прикосновение к телу искусительницы, и Никон моментально забыл о своем высоком пастырском сане, про всех овечек и баранов, за стадом которых ему следовало бы наблюдать денно и нощно в поте лица своего, дабы не вошла греховная скверна в душу какой-либо безропотной овечки или тупорылого барана, отбивающего поклоны во храме господнем, а за храмом, у кабака – само воплощение нечистого духа.

– О, господи, Евгения! Жрица, ниспосланная мне языческими богами Олимпа! – едва продыхнул жрец Никон, отрываясь от пухлых и сладостно-пьянящих губ искусительницы. – Плоть твоя, Евгения, миррою окроплена, огню подобна. Уста твои яко медом испоены. Не зрить мне спасения господнего, если ты не есть сам дух геенны огненной!..

– Так уж сразу геенны, – хихикнула в нос жрица.

– Ввергнет, господь, ввергнет! Да нету силы противостоять тому, Евгения, жрица, ниспосланная Апполоном!

– Аполлоном, Аполлоном! – отозвалась жрица.

– Руки твои божественно сладостны, и грудь твоя – перси твои упоению самого Юпитера подобны, Евгения! Трепетно тело твое, нисполненное византийскими ваятелями, Евгения! О, господи, не раз в помышлении было: а греховно ли то, господи, что слиянию рек подобно?

– Не греховно, не греховно, о мой великий жрец! – льнула жрица, обхватив руками столб бычьей шеи великого жреца, и с малой силою притянула его к себе. – Нету греха, великий мой, в божественном слиянии рек.

– О, господи! Разверзнись, небо! – ахнул Никон и, не в силах больше бороться с искусительницей, подхватил ее на руки с той же легкостью, как если бы пятипудовая жрица была пуховой подушкой, и потащил ее вон из кабинета через большой сумрачный пастырский приемный зал, провонявший ладаном и гарью восковых свечей, где обычно по четвергам каждую неделю перед светлыми и непорочными очами его преосвященства в страхе замирали попы и дьяконы всех рангов.

Из пастырской приемной – в опочивальню. Тут густой полумрак. В золотом именном подсвечнике мерцает одна восковая свеча; не пахнет ладаном, но зато такой густой запах дорогих духов, будто вся мебель, ковры, шкаф во всю стену, и даже сами стены двухэтажного особняка пропитались французскими духами.

– О, господи! – рычал Никон.

– Ты такой богатырь, великий жрец мой, что тебя неприлично называть милым, – лопотала Евгения Сергеевна, рока Никон, кружась по опочивальне, носился со своей драгоценной ношей, как жеребец с тарантасом вокруг прясла. – О, как я тебя люблю, бог мой!

– О, господи! Разверзнись, небеси! Разверзнись! – стонал Никон, не находя пристанища. – Сила во мне огромная, Евгения. И тебе то ведомо. И укрощение силы в твоей плоти, о, господи!

– Ты бог! Сам бог!

– Не богохульствуй, Евгения!

– Хочу богохульствовать, Юпитер!

Наконец-то Никон уложил искусительницу на кровать…

Жрица замерла, глядя снизу вверх на своего великого жреца. Она знала, что последует дальше. Еще мгновение, и Никон обрушится на нее, как лавина вулкана, и будет рвать ее платье в лоскутья. Рвать и страшно рычать: «Возолкал, отче; исцели, сыне!» И так до тех пор, пока на искусительнице не останется ни единой нитки.

«Спаси, господи. Спаси, господи, – шептала Евгения Сергеевна, когда раздался треск ее платья, как будто кто саблей полоснул по портьере. – Рублевых свеч накуплю, в грехах своих тяжких покаюсь, спаси, господи!»

VIII

Тимофей передал команду учебной ротой фельдфебелю и направился к штабу.

Возле коновязи – лоснящиеся казачьи лошади: караковый, грудастый, катающий в зубах мундштук уздечки, и вислозадый, белокопытый иноходец. Сидя на коновязи, курил трубку красномордый казак, не иначе – сверхсрочник.

Секретарь приемной, тонконосый, щеголеватый прапор, поразительно веснушчатый, завидовавший храбрости и отваге Тимофея, кивнул на дверь: проходи, мол, ждут.

Атаман Сотников сидел возле стола полковника Толстова и курил.

– Прибыл по вашему приказанию, господин полковник! – козырнул Тимофей, забыв представиться. И тут же раздался хрипловатый голос атамана:

– Кто прибыл? Прапор? Генерал? Главнокомандующий? Кэк разговариваешь, прапор? Полковник для тебя не господин, а ваше высокое благородие!

– Чинопочитание отменено, господин атаман.

– Кэм? Кэгда?

– Революцией, господин атаман. Есть постановление исполкома Красноярского Совета. И сегодня вынесено решение гарнизонного Совета солдатских депутатов.