Хмель, стр. 152

«Я просто прапорщик», – постоянно говорил он себе, добросовестно выполняя свой долг.

Но в те дни это значило много.

V

Стук-стук-стук…

Это сердце торопится жить, беспокойное сердце Дарьюшки. Она вся как в огне. Даже не помнит, какими словами поздравила ее с женихом хитрая Аинна, довольная, что наконец-то Дарьюшка избавилась от Тимофея Боровикова – «мужлана».

Было так.

– Милая, хорошая Дарьюшка, – поднялась Аинна в застолье. – Сейчас мы выпьем за твое счастье и за ваше, Гавриил. Ах, мамы нет, она бы так обрадовалась…

Дарьюшка и Гавря чокнулись.

– Горько! Горько! – воскликнула Аинна. – Сегодня у нас две свадьбы, Арзур! Или ты не понимаешь? Или вы против? Кто против? Горько, горько! Мне тоже горько, Арзур!

Откуда-то выполз хозяин, Михайла Михайлович. Кутаясь в толстый халат, остановился под аркой, мрачно уставился на пиршество. Экая напасть! Не помышляет ли разбойник из Мексики прибрать к рукам весь дом? Кто он и что он, сей разбойник? Чего доброго, ворвутся в кабинет, «пропишут в книгу животну под номером будущего века» и выгребут золото из сейфов. Много золота! «О господи, спаси мя! – шептал он, украдкой выглядывая из-за арки. – Пусть Ионыч призовет в дом кучера и дворника. На всякий случай… А где же сын мой непутевый? Володенька… Ограбят тебя разбойники, нищим пойдешь по миру. Господи, господи, спаси мя!..»

Это все она, разорительница Евгения Сергеевна. Это она сосватала мексиканца своей нагульной дочери. Экая непутевая доченька! Экое бесстыдство! Пьют, пьют дорогие вина; коньяк пьют, крабами заедают. А кто позволил? Кто? Или шумнуть, чтоб разбежались? Да нет, не шумнешь. Не та сила в теле, не то время в улице. Весь разор пришел от революции. Да што же это? «Есть ли ты, господи? Видишь ли, господи? Матушка упреждала: разор придет через вертихвостку, погибель. Исполнилось то, исполнилось!»

Они целуются… Мексиканец с нагульной и еще какой-то господин с Дарьей, Целуются на его глазах. Про свадьбы говорят. Какие свадьбы? «Экая собачья жизнь настала! Без венца, без господнего благословения венчаются и в постель ложатся. И сие – в моем доме, на моих глазах. Туда ей и дорога, нагульной кукле! – подумал про Аинну. – А Дарья-то, Дарья… Она же, сказывают, психическая, а целуется с неизвестным. Или все враки? Никакая не психическая, а хитрость напустила на себя, чтоб беспутствовать. И то! Елизар-то медведь каторжный. Вырвалась на волю, да и пирует в моем доме с проходимцем. Все они с улицы, все проходимцы!.. Кого бы призвать на помощь? Полицию? Или упразднили полицию? Есаула бы Могилева сюда. Да где он сейчас, есаул? О, господи! Позвать надо Ионыча, да с револьверами укрыться за дверями. Будут ломиться в кабинет – стрелять…»

Старика, конечно, видели. Но Аинна успела предупредить: не обращайте, мол, внимания. Пусть запрется в кабинете и сочиняет новое завещание. Плевать на завещания! Аинне не нужен капитал из миллионов Юскова: Арзур Паяло берет ее безо всяких капиталов…

Но не так думала Евгения Сергеевна…

Она была в эту ночь у его преосвященства архиерея Никона.

Эта ночь была особенной: судьба решалась – быть ей или не быть хозяйкой юсковских миллионов?

Никто, кроме бессловесной, костлявой монахини Марии, обитающей в доме архиерея, не смел видеть Евгению Сергеевну, когда она с Никоном поднималась на второй этаж в его опочивальню.

Обычно архиерей, перед тем как отправиться на покой, засиживался с Евгенией в кабинете за шашками. На такой случай Никон надевал мирское платье – английский костюм или белую рубаху с золотыми запонками. Но нынче его преосвященству не удалось сыграть в шашки с Евгенией Сергеевной: чересчур она была озабочена земными делами. Нарядная, красиво причесанная, со сверкающей диадемою на голове, с жемчужным ожерельем на полнеющей шее, всегда энергичная, она сегодня была особенно нетерпеливой: «Подай все сразу».

– Что мне делать? Что мне делать? – сетовала она, похаживая по пушистому ковру. – Я несчастна! Столько лет жизни, столько позора и унижения с моим проклятым замужеством, и теперь я нищая.

Никон говорил что-то о провидении господнем, о каре для кощунствующих обманщиков, каким оказался Михайла Михайлович, супруг. Но разве такого утешения ждет страждущая и оскорбленная душа госпожи Юсковой?

– Я же нищая, нищая! – твердила она. – Или тебе безразлично? Аинну выдала замуж без приданого – какой позор, господи!

– Все образуется, образуется, Евгения.

– Образуется! Мне надо знать сейчас, Никон. Через неделю будет поздно. Если в доме останется Владимир, тогда мне одна дорога – с сумой по миру или в нахлебницы к зятю.

Никон распушил черную бороду.

– Не так сразу, Евгения, не так сразу…

– Только, ради бога, без проповеди! Я хочу знать: что мне делать? Ты обещал уладить. Как уладить? Я жду. Говори же!

Никону не по душе такой напор: все же с архиереем разговаривает, не с мистером Четтерсвортом. Но куда денешься? Все люди грешны: безгрешные на небеси пребывают.

– Не в отчаянье, а в бодрствовании успех, Евгения. Если в доме останется Владимир… – Помолчал, накручивая в пальцах кольца цыганской бороды. – Сие еще не беда. Слаб телом и духом раб божий Владимир. И в молодом теле – немолодая жизнь. Смерть равно ищет – молодых а старых. Изживши себя, паче того. Неисповедимы пути господни, Евгения.

– Если бы не Ионыч…

– Червь земной, не старец! – перебил Никон. – Ионыч не помеха, да и рок ищет его головы, давно ищет.

– А сам? Сам? – напомнила о муже.

– Золото ослепляет разум. Михайла не откроет сейфов Владимиру. Он сам будет лежать на своих сокровищах. Подумай, подумай, Евгения.

– Что думать? Я столько передумала, – наступала она, не терпя недомолвок. – Если бы… Если бы не моя женская слабость и беспечность, я бы давно взяла дело в свои руки. Старик дал телеграмму в Питер – вызывает меньшого сына Николая. Я успела перехватить депешу. А если он пошлет новую и начальник почтамта обманет меня? Меня же они разорвут втроем!..

Да, Юсковых – трое. Но самым опасным для Евгении оставался меньший сын Михайлы Михайловича, Николай, поручик. Его-то и хотел вызвать старик, чтобы выдворить Евгению Сергеевну.

– Этот Николенька – мот и подлец. Они меня прикончат без Аинны и капиталы пустят на ветер.

– Не так сразу, Евгения, не так сразу, – увещевал Никон, охаживая бороду.

– Ты что-то хотел сказать про Ионыча? Никон подумал.

– Есть страшные грешники, Евгения. Из них – Ионыч. Достоин кары великой, геенны огненной достоин. Призову к великому соборному покаянию, призову! Ведаешь ли, как убит был старец-раскольник в скиту, по чьему разумению делались фальшивые деньги? Быть бы старцу на виселице, кабы не Ионыч. Убийство свершил он, злодейское убийство…

Он снова помолчал, обдумывая дальнейшее.

– Революция освободила одного каторжанина с Акатуя. Явился он ко мне с покаянием. Речение вел такое: преступного старца в красноярском скиту убил Ионыч, чтоб самому не попасть на каторгу и не потянуть за собой миллионщика Юскова.

– И… что же он, каторжник? – напряглась Евгения.

– Доставил мне пачку фальшивых казначейских билетов, какие были спрятаны в скиту в тайнике. Билеты упакованы в пергамент, и на том пергаменте собственноручная надпись Ионыча: «Для М. М. Ю.». То есть для Михайлы Михайловича Юскова. Почерк установить – не тяжесть. Дело давнее, забытое, но вопиющее, Евгения. Теперешнее Временное правительство может и помиловать Ионыча, ну, а если не помилует? Пристращать надо, и он тебе служить будет. Что и свершится, когда я призову его к соборному покаянию. – Передохнув, дополнил: – И то не все. Тот каторжник передал мне и флакон с ядом. Тибетский яд. Надпись на флаконе такая же фальшивая, как те билеты. Каторжник сказал, что флакон сей был передан ему самим Ионычем и хранился в тайнике на тот случай, если захватят фальшивомонетчиков. Сам старец не знал того будто, не почил от яда. Помяни его душу, господи, – помолился Никон. – Кто его умертвил? Ионыч же. Дам тебе тот флакон, и ты постращай старика. Узнает флакон-то, узнает! Но, упаси бог, не употреби во зло содержимое. Три капли на кусочек сахару или смешать с другими каплями – и смерть. Спаси бог!..