Хмель, стр. 134

– Опять будут речи, э?

– Теперь и рысаки в стойлах ржут, как перед потопом.

– Рысаки в стойлах? – повеселел хозяин, подтягивая живот, покуда Ионыч управлялся с пуговками штанов. – Оно так, Ионыч, все ржут, а толку мало.

– Как бы до голодухи не доржались.

– А? Что? До голодухи? Доржутся. К весне зубы на полку положат. Про рысаков не забыть бы. Огорошу почтенных гостей! Как на грех, уши заложило. Ты это, таво, посади рядом со мной Володю, а с другой стороны, э, Чевелева, а?

– Не могу знать, Михайла Михайлович. Хозяйка распоряжается.

– Господи! До каких же пор, а? И поясницу не разогнуть. Пиявок бы поставить. Есть пиявки? А? Что?

Пиявки, конечно, припасены у Ионыча, и он их поставит, как только разойдутся гости.

IV

… Дарьюшка заблудилась в лиловом нагромождении скал. Красноярские «Столбы» – любимое место для прогулок горожан!

Кругом каменные глыбы, кремнистые кинжалы, выпирающие из земли, лохматые ели, сосны и фиолетовая тьма. Она бежит между замшелыми соснами возле серых «Столбов», куда когда-то ходила с гимназистами, карабкается по истоптанным залысинам камней, а следом за нею орущий Потылицын: «Опамятуйся, Дарья Елизаровна, опамятуйся!» Дарьюшка бежит, бежит, зовет на помощь, но не слышит собственного голоса, задыхается, и вдруг ее схватил Потылицын…

– Даша! Даша! Проснись же, пожалуйста.

Дарьюшка испуганно вскочила на постели, непонимающе уставилась на Аинну в черной юбке и в снежно-белой кофте.

– Как ты кричала во сне, бог мой!

– Страшный сон видела.

– Еще чего не хватало! И вся мокрая, ужас? – бормочет Аинна.

Дарьюшке душно. В груди больно, и в горле сушь. Она силится сдержать кашель и не может. Хватает из-под пуховой подушки платок и, прижав его к губам, долго и трудно кашляет, уткнувшись головой в резную спинку дубовой кровати.

– Ты простыла?

– Н-нет. Это после воспаления. Пройдет. Пожалуйста, открой форточку.

– Не продует?

– Нет, нет. Пожалуйста.

Забравшись на стул, Аинна возится с форточкой. Дарьюшка видит себя в большом начищенном зеркале в резной ореховой раме. Халат распахнулся, лифчик сполз, обнажив маленькие груди, выступающую кость ключицы, бледное лицо и глядящие в пространство черные, лихорадочно блестящие глаза. Поправляет лифчик, растрепанные волосы и думает, что она теперь будет вечно кашлять, со дня на день тая, как чахоточная, и помрет, наверное, весною, когда расцветут фиалки и пламенные жарки… Нет, нет! Ничего не надо говорить. Опять запрут в больницу и будут там держать до самой смерти.

– Ужас, какой кашель. И у тебя нет лекарства?

– Пройдет. Это я в ванной прогрелась, а потом уснула, и так тяжело – лицом в подушку. Чуть не задохлась. «Столбы» приснились.

– Какие «Столбы»?

– Ну, те «Столбы». Помнишь, как мы ходили?

– А что в них страшного? Обыкновенные скалы. Вот чудачка!

– Который час?

– У тебя нет часов?

– Нету.

– Ох и жадный твой папаша-кержак. Я тебе подарю свои. Мне Володя привез вот эти швейцарские, а у меня еще трое.

– И без часов хорошо. Даже спокойнее; Если все время глядеть на часы, противно жить. Так и долбят: «Идем, идем, идем. Тики-так, тики-так! А – как? Куда идем?»

Аинна захохотала:

– Сейчас бы мексиканец сказал: «Из тебя, детка, выйдет философ!»

– Какой мексиканец?

Аинна помедлила и ответила с нарочитой веселостью, будто что-то пряча под шуткой:

– Сегодня ты его увидишь на ужине. Только не влюбись, смотри. Ты ведь такая тихая, скромная, а мексиканец – огонь и ветер и весь в шрамах… Один казак показывал мне шашку в зазубринах и хвастался, сколько он мадьярских голов размозжил напополам.

– Я бы не стала смотреть на такую шашку.

– И тебя бы прозвали кисейной барышней.

– Пусть кисейная, но никогда не помирюсь с жестокостью.

– Чудачка! Вся жизнь – жестокость. – И, что-то припомнив, Аинна заговорила чужим голосом: – Из чего состоит революция? Из жестокости. Какие силы двигают революцию? Жестокость. Революция подобно грозовой туче, накопившей в себе колоссальный заряд электричества. Люди с горящими сердцами обретают дар речи и разят, разят, как молнии. Подобно молниям, люди в революционной буре скрещиваются, высекая искры, уничтожая скверну, обновляя общество. В революцию идут сильные духом – слабых она не принимает. Ты понимаешь, что это значит?

Дарья будто переломилась, присмирела, притихла.

– Я тебя не узнаю, – промолвила она.

– Не узнаешь? Значит, тебя еще не захватила революция, и ты, может быть, останешься в стороне от ее бурного потока.

Переведя дух, Аинна продолжала с той же стремительностью:

– Но и посторонних не будет. Революция сомнет их, раздавит и выбросит вон из жизни. Всякий, кто ищет обновления общества, отдаст свое сердце революции и – «да пусть святится имя его!»

– Боже, как ты говоришь, – прошептала Дарьюшка, чувствуя себя подавленной. Она, Дарьюшка, безнадежно отстала, ничего не совершила и вряд ли на что-нибудь способна, если революция – это сама жестокость! – Я ее сумею быть жестокой. Ненавижу жестокость!

– Ненавидишь? – Аинна усмехнулась. – А я вот сумею, на все решусь, если хочешь знать. Как говорит бабка Ефимия: «Отряхну прах со своих ног» – и пойду за ним на любые испытания!

– За кем? – хлопала глазами Дарьюшка. Аинна прикусила пухлую губку.

– За революцией, вот за кем. Мне терять нечего. – И, обняв Дарьюшку за плечи, таинственно сообщила: – Ты ведь не знаешь, какое завещание сочинил наш старик и держит в строжайшем секрете? Ох уж эти мне стариковские секреты!.. Так вот слушай: по завещанию старика все капиталы, пакеты акций, активы и пассивы и как там еще, не разбираюсь, и все движимое и недвижимое имущество наследуют его сыновья от первого брака: половину подполковник Владимир Михайлович, который сейчас приехал из Англии, одну четвертую часть младший сын, Николай Михайлович, который сейчас в Петрограде, и другую четвертую часть… Ионыч! Лопнуть можно. Ионыч!

– А Евгении Сергеевне?

– «Кукиш с маслом», как говорит кучер Василий.

– Как же это?

– Вот так же! И мне кукиш с маслом. И черт с ним, с его капиталами, не очень-то я нуждаюсь в них. Но самое отвратительное, Даша, чего я не пойму: старик собственный позор записал в завещание и передал его на хранение нотариусу. Он там пишет, что я ему не дочь и что он никогда не признавал меня своей дочерью, и выставляет в завещании каких-то свидетелей, которые подтвердят, что моя мать Евгения Сергеевна полтора года путешествовала в Италии и Франции и там родила меня. Отвратительно! И что он, старик, полтора года до моего рождения не имел близости с женою, в чем клянется всеми святыми. А потому жена его – блудница и скверна, и нет для нее никакого наследства. И дочь от этой жены – порождение скверны, и пусть она хоть сдохнет, старику не жалко! Стыдно, стыдно! И ты бы хотела, чтобы я осталась в этом доме? В доме обмана и лжи? Нет, нет и миллион раз нет!

Взглянув на себя в зеркало, удивилась, какое злое лицо, захохотала:

– Комедия, Даша! Бальзак, Бальзак, «Блеск и нищета куртизанок». Нет, нет! Это хуже, чем барон Нусинген! Это – Юсков! Хитрый, немощный, трусливый и пакостный, пакостный! И он еще хвастается, что по отцу происходит от стрельцов, какие были до Петра Великого, а по матери – от князей Дашковых. Лопнуть можно! Бабка Ефимия – княжеского рода!

– А я думала, что у вас в доме совсем другая жизнь, – призналась Дарьюшка.

– Другая? Обман и ложь.

– Да, да. Там, где богатство, там обман и ложь, – согласилась Дарьюшка.

– Не представляю, как мать проникла в тайну этого завещания старика, но это ужасно и подло! Он его сочинил после Нового года. Пятое, кажется. Все собирается умирать и цепляется за живых. Отвратительно! Мама предупредила, чтобы я помалкивала и что она еще примет меры. А я ей сказала: никаких мер не надо, а плюнуть на все и уйти! Разве ее убедишь? У нее свои понятия и соображения. А тут вдруг революция! Представляешь, как я счастлива?