Одиссея мичмана Д..., стр. 27

– Для меня она была второй матерью. И когда она умерла, я похоронила ее прах в могиле мамы на Северном кладбище.

Таисия Васильевна извлекла из ящика стола свидетельство о смерти. Оно было датировано 9 июня 1976 года.

Судьба этой женщины завершилась с непреложностью революционной логики: дочь действительного статского советника, крупного петербургского финансиста, закончила свой жизненный путь не в фамильном склепе, а в могиле подкатчицы угля из заводской кочегарки. Прах обеих женщин, презрев сословные предрассудки, мирно покоится в одной ячейке колумбария. И знает об этом только Тая, Таисия Васильевна, да еще я. Ведь имя Екатерины Николаевны Домерщиковой не выбито на погребальной плите. Муж ее лег в безымянную могилу, и она разделила с ним эту последнюю превратность судьбы, как делила все прочие невзгоды – ссылку, бездетную жизнь, блокаду… А впрочем, те девять лет, которые они прожили вместе, наверно, были для них самыми счастливыми. Я понял это, разглядывая фотографии, которые отыскала в своем столе Тая. Екатерина Николаевна, окруженная детьми, смотрела в аппарат улыбаясь. То была улыбка грустной мудрости человека, прошедшего сквозь бури и тернии своего века. И какого века…

Таисия Васильевна вывалила на стол ворох фотографий. Но снимков Домерщикова или его соплавателей среди них не оказалось Я написал в блокноте крупными печатными буквами: «у кого могли остаться бумаги домерщикова?»

Я ожидал решительного – «Ни у кого» или «Не знаю», но Тая задумалась, потом взяла растрепанную записную книжку…

– После смерти Екатерины Николаевны приходила на ее квартиру какая-то дальняя родственница, кажется, двоюродная племянница. Может быть, у нее что-то есть? Звали ее… Как же ее звали? Елена Сергеевна, вот как ее звали. Фамилию не помню. А работала она врачом на «скорой помощи» где-то на Васильевском острове…

В коридоре я видел телефон… С разрешения хозяек набираю «03», прошу телефон станции «Скорой помощи» на Васильевском острове. Мне сообщают номер, и я тут же звоню. Занято.

Вдруг радостный возглас из комнаты:

– Нашла!

Таисия Васильевна отыскала старый – пятизначный еще – телефон отца Елены Сергеевны – Сергея Георгиевича Лебедева. Снова накручиваю диск. Справочная служба по старому номеру дает новый, семизначный. И вот в трубке голос человека, который, как выясняется с первых же слов, может многое рассказать мне и о Екатерине Николаевне, и о Домерщикове. Время близится к полуночи, но я, в азарте погони, напрашиваюсь с визитом. Я боюсь, что ниточка, которая вела меня весь день, оборвется, если я перенесу поиск на завтра. Распрощавшись с Таисией Васильевной и ее соседкой, еду в центр Ленинграда, на бывшую Большую Конюшенную, ныне улицу Желябова. В лабиринте многокамерного двора старинного доходного дома долго разыскиваю квартиру Лебедева. Кляну на чем свет местный ЖЭК: нумерация квартир перепутана, как фишки лото. После «12-й» идет «97-я». Что ни подъезд, то хаотический набор номеров. Темно, безлюдно – спросить не у кого. И тут, о счастье, чиркнув зажигалкой у таблички с перечнем квартирных номеров, замечаю, что номер «31» просто-напросто замазан кистью небрежного маляра…

Взлетаю по «черной лестнице» на третий этаж… Заждавшийся хозяин открывает сразу, не спрашивая, что за поздний гость стучится к нему. Имя Домерщикова, как пароль, открывает нас друг другу, и разговор наш течет откровенно и взволнованно…

Сергей Георгиевич Лебедев, инженер на пенсии, бывший изыскатель автомобильных дорог, являл собой вымирающий тип старого интеллигента: он изъяснялся на правильном русском языке, знал свое родословие, а главное – хранил семейный архив, помнил семейные предания.

Квартира его, выгороженная из огромной коммуналки, была от пола до потолка заставлена книгами, увешана гравюрами, фотографиями. Тесно в ней было, но уютно…

Лебедев приходился Екатерине Николаевне, или Китце, как он ее назвал, двоюродным братом и хорошо знал жизнь своей кузины.

Из обстоятельного рассказа Сергея Георгиевича я выписал себе в блокнот два факта, которые, строго говоря, вовсе не факты, а скорее семейные легенды.

Легенда первая. Будто бы в году пятнадцатом, когда Домерщиков служил на Черном море, в Одессе, он помог скрыться от жандармов одному из ближайших соратников Сталина. Потом, в тридцатые годы, когда бывший офицер, вернувшийся из ссылки, нигде не мог найти себе работу по морской специальности, когда, вконец отчаявшись, Домерщиков решился написать Сталину горькое письмо, вождь вспомнил о спасенном соратнике и наложил благосклонную резолюцию, благодаря которой Домерщиков был определен на службу в ЭПРОН.

Легенда вторая. Почему мичман Домерщиков покинул свой корабль в Маниле и бежал в Австралию? В изложении Лебедева дело обстояло так: в Маниле, после возвращения русских крейсеров из Цусимы, у Домерщикова вышел серьезный конфликт с адмиралом, то ли он ему надерзил, то ли даже влепил пощечину, во всяком случае, мичмана подвергли каютному аресту, но матросы разбили иллюминатор и помогли бежать.

Эта вторая легенда выглядела весьма правдоподобно. Лебедев не назвал фамилию адмирала, но это мог быть только контр-адмирал Энквист, командир крейсерского отряда 2-й Тихоокеанской эскадры. Другого в Маниле не было.

Энквист после первой же стычки с японцами в Цусиме вывел из боя крейсера «Олег», «Аврору», «Жемчуг» и двинулся вспять, на юг, в Манилу, где сдал корабли американцам. Многие офицеры, особенно молодые, были искренне возмущены решением Энквиста, они считали, что адмирал поступил трусливо, предательски по отношению к остальным кораблям эскадры, что он покрыл позором всех офицеров отряда, и вполне возможно, что юный мичман Домерщиков публично высказал Энквисту все, что думала о нем кают-компания «Олега». За такую дерзость его могли отдать под суд. Зная, как строги законы военного времени, молодой офицер и решился на побег. Энквист и его приближенные могли потом, чтобы скрыть истинные мотивы бегства мичмана, объявить его дезертиром, пустить слух о красотке, сманившей Домерщикова в Австралию. Именно этот слух, салонную сплетню, и повторил потом в своем дневнике Иванов-Тринадцатый. Немудрено, что в досье Палёнова это происшествие перетолковывалось как государственная измена…

Но пока что обе легенды, не подкрепленные ничем, кроме памяти старого инженера, так и оставались легендами.

Часы уже давно пробили полночь, но мы все сидели, потому что Лебедев хотел вспомнить все, что он знал о Домерщикове… Из потертого альбома он извлек снимок. То была последняя фотография моего героя, сделанная за год до его смерти.

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. На меня смотрел немолодой усталый человек в темном флотском кителе, какие носили в войну, какие носят еще и сейчас… Вьющиеся волосы чуть тронуты сединой… Взгляд спокойный, печальный, мудрый… И все же сквозь наслоения прожитых лет проступала в лице этого человека озорная улыбка мичмана, того самого, что запечатлела фотопластинка вместе с командой на палубе «Олега».

Я положил рядом три снимка: мальчик в матросском костюмчике, мичман при эполетах и парадной треуголке и старый морячина в простом, без единой регалии кителе… Три грани морской судьбы… Мы долго вглядывались в них.

Глава двенадцатая

КАВАЛЕР КРЕСТА ЖИВОТВОРНОГО ДРЕВА

Утром в гостиничном номере я подводил итоги суматошного дня. Много было беготни, много эмоций, предположений, догадок, легенд, но информации достоверной, документальной – почти никакой, если не считать трех фотографий да словаря с пометкой Домерщикова. Правда, цепочка знакомых Екатерины Николаевны еще не прервалась, и есть надежда, что у дочери Лебедева – Елены Сергеевны – сохранились какие-то бумаги. Но она укатила на дачу, и надо ждать до завтра, когда она вернется в Ленинград. Не хочется терять день… Перечитываю вчерашние записи, может быть, найдется какая-нибудь зацепка…

Вот многообещающая пометка: дружба с Новиковым-Прибоем. В «Цусиме» есть целая глава об «Олеге» с весьма выразительным названием «Утраченную честь не вернешь». Сам Новиков плавал на «Орле» и о действиях крейсерского отряда Энквиста мог знать только с чьих-то слов. Скорее всего, со слов Домерщикова, ведь не зря же приезжал он к нему в гости. Наверняка расспрашивал о Цусиме, а раз расспрашивал, значит, и записывал. Значит, где-то же остались записи. Уж бумаги-то Новикова-Прибоя должны сохраниться!