Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века), стр. 67

Фотий из каждого подъезда выходил с жестокими ругательствами. В последний раз с жаром объяснив какому-то купчине, директору детского приюта, что он хуже собаки, потому что собаки давали приют детям Васильева, а он такового дать не хочет, отзываясь тем, что отец их служил при полиции, — Фотий, под наитием какого-то вдохновения, назвал себя болваном, ударил по лбу и вскричал: «А Гейнса-то мы забыли!»

Гейнс был медицинский студент, а мать его, мистрис Гейнс, управляла приютом для малолетних бедных. Мысль Фотия мне очень понравилась. Во-первых, мы во что бы то ни стало должны были избавиться от ребят, которые нас стесняли и кормить которых мы решительно не имели средств. Во-вторых, приют мистрис Гейнс был основан на самых хороших началах. Дети приходили туда в восемь часов утра — приходил всякий, без всяких формальностей; ребенка раздевали донага, если он был грязен, мыли в ванне, надевали на него казенное белье и платье, давали стакан горячего молока с ломтем хлеба и вели в класс. Ребенок оставался в приюте до 9 часов вечера, завтракал (хлеб с маслом и картофель), обедал (бульон, кусок говядины с хреном и что-нибудь еще: каша, лепешка, блин) и получал вечером перед уходом домой стакан сбитня с молоком и сухарем из булочной. После этого он должен был одеваться в свое платье, сдать казенное и отправляться куда он желает. Последнее обстоятельство нас очень смущало: где будут ночевать дети — неужели опять с собаками? Но я скоро сообразил, что у нашей прачки есть ребята, она живет в подвале и, верно, за рубль в месяц позволит ночевать нашим протеже, которых Фотий давно уже присвоил себе и не говорил о них иначе, как — мои дети, наши дети. Мистрис Гейнс даже засмеялась, когда мы обратились к ней с просьбой.

— Здесь абердинский приют… приходи кто хочет, лишь бы не позже восьми часов утра: и будет завтрак и обед… Меня нечего просить! Явятся тысяча детей, мы примем тысячу детей: слава Богу — у княгини М. и у графини Б. хватит средств… Они весь Петербург могут прокормить!

И вот определили мы Мишу и Феню в этот абердинский приют. Заплатили прачке вперед за месяц, купили им мочальную подушку, тюфяк и одеяло… И что же? Через две недели явилась к нам прачка:

— Не бывали у вас ребята?

— Нету.

— Пятый день не приходят: не знаю что и думать. Не оставили ли их за наказание в приюте: может, что набаловали — дело детское.

Все это время мы были решительно завалены работой, и нам некогда было справляться о наших питомцах. В этот же день мы все покончили и готовились попраздничать.

— Пойдем к Гейнихе! — решил Фотий. — Справимся: что сей сон обозначает.

Мистрис Гейнс приняла нас как добрых знакомых и даже упомянула что-то о чае, а потом выразила удивление: почему это наши дети не ходят уже целую неделю.

— Верно, у вас тут что-нибудь неладно, — откровенно ляпнул Фотий. — Иначе они не бежали бы из теплой квартиры, с мягкого тюфяка, от добрых людей, на голую землю, к собакам…

— Вы утверждаете, что у нас что-нибудь неладно? — надменно спросила англичанка.

— Не утверждаю, а полагаю.

— Покорнейше прошу разубедиться в своем предположении! Пожалуйте! — почти приказала мистрис Гейнс.

Класс. Скамеек наставлено видимо-невидимо: ни в одной аудитории я не видывал столько. И в этой обширной пустыне сидят четыре девочки в накрахмаленных коленкоровых чепцах и в синих пелеринках и два мальчика в белых блузах, опоясанных лакированными ремнями. Лица у всех бледные, все смотрят загнанными и забитыми. Мисс Мэри, дочь мистрис Гейнс сидит и читает вслух какую-то английскую книгу. Я плох в английском языке, но догадываюсь, что она читала роман; ученики, закрыв, по форме, кистями рук свои коленки, не отворачивали глаз от учительницы, но слушали ли они? Да и что было слушать!

— Мэри! — прервала чтение мистрис Гейнс. — Урок терпения. Садитесь, господа!

Мы сели вместе с мистрис Гейнс на пустую скамейку.

— Урок терпения. Пять минут, — не торопясь проговорила мисс Мэри, и подняла левую руку кверху.

Все подняли свои руки так же, как и она, и мы имели удовольствие любоваться, что не у одних ослов много терпения: никто не опустил своей руки раньше мисс Мэри.

— Урок внимания, Мэри, — самодовольно скомандовала мистрис Гейнс.

— Урок внимания, — проговорила мисс Мэри, и приложила указательный палец к носу, все тоже приложили; вдруг она мгновенно приставила к носу другой палец; все сделали то же, к великому восхищению мистрис Гейнс. Далее шли еще разные уроки, где дети по мановению руки прыгали, где хватали друг друга за плечи и пели: «Заинька прыгал, серенький прыгал! Ре-ги-да! Реги-да!» — и вообще — черт знает, что такое!

— Видите! Наш приют образцовый во всем Петербурге, — сказала нам на прощанье мистрис Гейнс.

— Недаром из него мои дети убежали к собакам, — мрачно ответил Фотий. — Вот этим учительницам хорошо бы дать добрый урок здравомыслия… Нет! Моя палка мала, потребен кнут!

Мистрис Гейнс совершенно справедливо сказала, что ее приют — образцовый приют. После этого я бывал во множестве приютов, но нигде не видал ничего лучшего: детей мучат без толку еще больше и жесточе. Мне кажется, что большая ошибка заключается в том, что воспитание несчастных, ради экономии, за ничтожное жалованье поручается женщинам, само собой разумеется, по большей части круглым невеждам и злым дурам из старых дев. Уж лучше бы брать в учителя просто-напросто бесхитростных дьячков, коли хочется сделаться благодетелем подешевле! Те выучили бы, по крайней мере, грамоте, а тут и этого нет: одно послушание, внимание, терпение; кротость, услужливость — и больше ничего. Очень нужны все эти прелести нищему!

Ночью мы с Фотием отправились разыскивать наших питомцев… Днем была оттепель, а к вечеру мороз: лепестки травы торчали, как проволочные, хрустели и ломались под ногами. Луна светит и от всего дает длинные тени. На пустынном бережку лежат до полусотни собак разной величины и чуть не все кидаются на нас с оглушительным лаем. Люди, спавшие с ними, вскакивают и бегут спасаться куда попало: думают — мы полицейские. Я не боюсь собак, иду спокойно; несколько псов уже начинают ко мне ласкаться; Фотий машет дубиной и ругается, его уже кто-то укусил. Вдруг раздается его радостный крик: поймал какого-то мальчишку за шиворот. На допросы, при оглушающем лае собак, мальчишка показал, что он знает и Мишу и Феню, но что уж они третий день не приходят сюда. Этим должны были кончиться наши поиски наших детей.

Вскоре Фотия исключили из академии за невзнос денег за слушание лекций; он уехал в Москву, потом в Казань, и пропал у меня из виду, до последнего письма его матери, в котором она сообщает мне о его геройской смерти на легком перевязочном пункте при неожиданной стычке с хивинцами. Наших детей я также совершенно потерял из виду.

Прошло так года два. Иду как-то по набережной Ждановки и встречаю моего старого знакомого, развеселого лейтенанта Курца, который прослужил в русском флоте тридцать лет и был уволен за двукратное произнесение слова шпрендель, значение которого он объяснить отказался, потому что его не знал. Лейтенант нес целый вьюк в серой бумаге.

— На собственный мой беспушечный корабль «Не зевай»! — крикнул Курц. — Пять фунтов одной колбасы: с чесноком… Четвертная стоит на корабле запечатана, экипаж отъявленный, иначе нельзя — выпьют! Валяй! Лучше тебя мне гостя не найти! Идем! Сегодня у нас праздник! Певцы даже есть на корабле… Идем!.. Ну! Поднимай паруса! Посмотри хоть на устройство корабля-то!

— Пожалуй.

— Мы теперь, братец, рыбной ловлей занимаемся, — болтал Курц. — Превыгодная вещь! Только это — чур — секрет. Угадай, сколько мы этой ночью поймали? На сорок рублей одной сардинки, не считая десяти коробок либиховских консервов.

Услышав это, я невольно приостановился.

— Не воруем! Нет, не бойся! — воскликнул Курц. — Дело самое простое.

И он начал объяснять. «Простое дело» заключалось в том, что он на своем корабле подкарауливал казенный пароход, с которого топят на взморье забракованный заграничный товар; замечал места, где брошен товар, и при удобном случае вытаскивал его, конечно, с великими затруднениями, так как на судне «Не зевай» никаких водолазных принадлежностей не находилось, если не считать кульков, камней и веревок. Затем, конечно, товар по секрету продавался рыночникам по дешевой цене — и на корабле «Не зевай» устраивался праздник. Само собой разумеется, кораблю, занимающемуся такого рода рыболовным промыслом всего лучше было пореже попадаться на глаза полиции, а потому он редко бывал в городе; большей же частью гнездился около самых глухих загородных берегов Невы; на ночь экипаж высаживался на какой-нибудь пустырь, вываливал свой корабль на берег, опрокидывался и ночевал под ним. Каково было мое удивление, когда певцами Курца оказались бывшие наши дети, Миша и Феня. Только это были уже не те боязливые загнанные нищенские дети, которых мы знали. Миша пресерьезно курил трубку, а Феня о чем-то звонко и уж далеко не застенчиво хохотала, качаясь на борту лодки. Они успели уже побывать в комитете нищих, который распорядился отдать их в ученье на какое-то несметное число лет: Мишу к портному, а Феню к башмачнику. Попадись ребятишки в хорошие руки, при кротком обращении, из них могло бы еще что-нибудь выйти. Но на них напустились с первого же раза: «Нищий, из комитета, под заборами ночевал, не жравши по неделе ходил», — и ребята сразу же очутились на положении собак, которые за кусок хлеба должны переносить все: тяжесть работы, побои, брань и всякие оскорбления и унижения.