Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века), стр. 59

— Ах ты, каторжная! — крикнул он на дочь и с этим словом захваченным с собою кнутом вытянул ее вдоль спины.

— А-а-ах! — дико раздалось в избе.

По телу бедняжки пробежала дрожь; она, как обожженная, вскочила с лавки и бросилась в сторону, противоположную той, с которой последовал удар. В ее прыжке было что-то такое, что более походило на отчаянный прыжок подстреленного зайца, нежели на прыжок ребенка, сознательно увертывающегося от наказания. Она прижалась в угол и без обыкновенных в этом случае слез и воплей смотрела на отца.

— Што это ты наделала, озорница? — спрашивал ее отец, с которого спал первый припадок гнева. — Сказывай, што?

Девочка по-прежнему молчала и все так же смутно, так же бессмысленно смотрела на него.

— Ах ты, окаянная, окаянная! — бормотал отец, уже спокойно отыскивая забытую вещь, за которою он возвращался из поля.

Девочка все так же безмолвно стояла и все так же бессмысленно робко жалась в угол.

— Што спуталась? Ишь, как кошка блудлива, а как заяц труслива, — шутливо проговорил он, окончательно смягчившись.

Но и на эту отцовскую ласку ни одним звуком, ни одним движением не ответил бедный ребенок. Помертвевшее смуглое личико, посиневшие губы и потухшие глазки ясно сказали отцу, что дочь его отныне уже ничего разумно не услышит, ни на что разумно не отзовется.

Необдуманный взмах отцовского кнута погубил навек девочку.

В это время начал понемногу спадать полдневный жар. На улицу постепенно выбегали дети; ее мертвая тишина мало-помалу сменялась их бойкими выкриками. Но еще не так скоро выполз бы на улицу сельский люд из своих прохладных убежищ, если бы из избы приехавшего на свое и дочернино несчастье мужика не раздалось странного крика, всполошившего всех соседей.

— Дитятко, дитятко ты мое милое! — кричал несчастный отец. — Ведь я поиграл с тобой, ведь я тебе ничего…

Но девочка как бы не верила отцовым увереньям. Она искоса смотрела на него и на собравшийся народ и будто сердилась.

— Глядите, глядите, ребята! — толковали ребятишки промеж себя, когда несчастная вышла на улицу, окидывая встречных своими сердитыми взглядами. — Анютка-то с ума сошла. Теперь она Божьим дитей стала, блаженненькой. Обижать ее теперича грех, потому сам такой же сделаешься, ежели обидишь ее.

— Какой тут грех? — сомневался один бойкий мальчишка. — Ее ничего бить-то, потому она дура. Я ее намедни вот как вздрючил: ничего со мной не сделалось, — сам видишь.

— О? Ай ничего?

— Ей-богу ничего! Колоти ее, ребята!

И ребятенки действительно накидывались на нее безжалостной стаей. Но Божье дитя, как бы ни были ему больны их тиранства, всегда отвечает своим мучителям тем только сердитым, пронзительным взглядом, каким оно в первый раз окинуло отца, после того как он ударил его кнутом.

— Ах ты, Господи, страшная какая девка! — говорят ребятки, когда взгляд этот упадет наконец на них. — Лучше уж отойти от нее, потому, пожалуй, что чуть ли она не ведьма. Они, ведьмы-то, должно, что все такие пучеглазые…

В. А. Слепцов

Питомка

Деревенские сцены

В. А. Слепцов (1836–1878) — выходец из старинного дворянского рода. Учился в Пензенском дворянском институте и на медицинском факультете Московского университета. Был профессиональным актером, выступал на ярославской сцене в сезоне 1854/55 гг. Движимый интересом к фольклору и дружбой с В. И. Далем совершил пешую фольклорную экспедицию по Владимирской губернии. Впечатления от путешествия легли в основу цикла «Владимирка и Клязьма» (1861). Переехав в начале 1860-х гг. в Петербург, Слепцов знакомится с редакцией «Современника» и становится одним из наиболее популярных писателей поколения «шестидесятников». В середине 1860-х писатель стал активным участником дискуссии о «женском вопросе». В 1863 г. под влиянием романа Н. Г. Чернышевского организовал в Петербурге коммуну, получившую название «слепцовской». Рассказ «Питомка», опубликованный в «Современнике» (1863, № 7), был высоко оценен литературной критикой.

I

По крутому краю большого глинистого оврага пролегала полевая дорога с сухими, жесткими колеями; то спускаясь в овраг, то цепляясь по самому гребню косогора. В овраге кое-где рос кустарник, кое-где стояли желтые лужицы, над которыми роились столбы мелких мошек. Солнце садилось, в побуревшей ржи свистели перепела.

Шла проселком молодая баба с котомкой за спиной. На бабе было старое ситцевое платье, мужские опорки на босу ногу и белый платок на голове. Шла она скоро, помахивая палочкой; иногда останавливалась, поправляла котомку, оглядывалась кругом и опять шла, мерно покачиваясь из стороны в сторону, уставив глаза куда-то вдаль. А вдали виден был все тот же овраг с порыжевшим бурьяном да пестрые полосы спеющих хлебов.

Вдруг позади загремела телега. В телеге сидел мужик. Баба свернула с дороги в сторону и, не оглядываясь, пошла поскорей. Мужик, поравнявшись с бабою, приостановил лошадь и сказал:

— Путь-дорога! Куда Бог несет?

Баба поклонилась и, не глядя на мужика, молча шла стороной.

Мужик посмотрел на нее, тряхнул шапкой и сказал:

— Эй, ты! Тетка! Слышь, что ль?

Баба все шла и молчала.

Мужик посмотрел, посмотрел, покачал головой, сказал про себя «глухая» и вдруг замахал руками, крича бабе:

— Ай ты глухая?

Баба остановилась и сказала:

— Чего тебе?

— Здравствуй!

— Здравствуй!

— Что ж ты не откликаешься? Видишь — человек.

Баба недоверчиво глядела то на мужика, то на его лошадь.

— Садись, подвезу, — сказал мужик.

Баба не решалась.

— Садись, говорят, дура!

Баба подумала, подумала и села.

— Ну, вот, — сказал мужик, — сиди! Соль тут у меня в мешке. Баба подобрала подол и положила руку на мешок.

Поехали.

Немного помолчав, мужик спросил:

— Ладно, что ли?

— Ладно, — потихоньку ответила баба.

— То-то. А не хотела. Богу молиться ходила? — опять спросил он ее.

— Нет. Я вот… Деревня такая есть… У меня прописана… — и баба полезла было к себе за пазуху; однако ничего оттуда не достала, а только почесала под мышкой и прибавила:

— Бердяева деревня…

— Какое Бердяеве?

— Бердяева… аль Гордеева. Да, Гордеева.

— Где ж это такое? Не слыхать что-то по здешней стороне такой деревни. Кое же это место?

— А я не знаю.

Мужик обернулся к бабе лицом и в недоумении спросил:

— Ты сама-то чья?

— Я дальняя.

— Дальняя. Зачем же ты идешь?

— А вот… Девочка у меня тут отдана… В шпитонках. Повидать девочку-то бы мне.

— A-а! Да, да. Так ты деревню ту и не знаешь?

— То-то не знаю. И спросить-то как, тоже не знаю.

— Ну, так. Сама-то из Серпухова будешь?

— Из Москвы.

— Московская. Да. Тоже не ближний свет. Да, да, — в раздумье говорил мужик и еще немного погодя спросил:

— Велика девочка-то?

— Нет, махонькая.

— Ну, ничего, — сказал мужик. — Даст Бог, найдешь. Сиди! Ишь ноги-то у те!

Баба посмотрела на свои тощие, загорелые ноги, неподвижно вытянутые вперед, и прикрыла их платьем. Мужик задергал вожжами и замахал хворостиной. Лошадь побежала шибче, звонко стуча своими нековаными копытами по сухой дороге. Баба затряслась на мешке и молча посматривала по сторонам. Солнце между тем уже село, и в поле поднялся ветерок. Впереди показались избы; дорога завернула куда-то в сторону, пошла межами и совсем затерялась во ржи. Мужик, прислонившись к передку и свесив руку, задумчиво постегивал хворостиной придорожные травки и затянул было песню. Проехали так еще с версту.

— Как деревню-то сказывали тебе? — спросил он у бабы.

— Мм… Мокей… Мокеева…

— Ну, вот мы здесь спросим. Тут у меня приятель есть такой… А! Настоящий купец. Ну, только и ёрник[13] же!

Стали подъезжать к деревне. Дорога легла позади дворов, мимо гумен, потом пошла конопляниками и вывела в переулок, к кабаку. Деревня была плохенькая — домов двадцать. Некоторые только еще строились после пожара и стояли без крыш. От новых срубов пахло смолой и дымом. На улице народу совсем не было; только на краю деревни три девчонки сидели на завалинке и, поджав под себя ноги, визжали во всю мочь: