Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века), стр. 24

— Когда велел приносить-то? — встретила меня вопросом жена.

— Сегодня. Хоть сейчас, — ответил я.

— А насчет денег не говорил? Платить-то как же за похороны-то?.. Ему нужно… за свечки нужно… сторожу… мало ли! А сам-то в чем пойдешь? На ноги-то что наденешь?

— Отстань от меня, Бога ради! — закричал я. — До этого ли теперь?..

— А-а-а, не любишь! Правду-то не любишь! «Отстань»! А мне легко, а? Легко мне? Через тебя помер-то… ты виноват!.. Разумны, раздемши мальчишка, как не простудиться!.. О, Господи-батюшка! До чего дело дошло, до чего дошли, а!.. А все ты со своим писаньем!.. Занимался кабы другим делом, нешто жили бы этак-то?.. Люди вон смеются… Господи, Господи, что же я за несчастная такая уродилась?..

Она опять принялась выть и корить меня. Дети и сестра тоже плакали. Я кипел, как в котле, и не знал, что делать, за что схватиться. Между тем время шло. Надо было нести тело в церковь. Я подумал было нести его один, но, попробовав приподнять гроб, увидал, что одному не донесть: тяжело и неудобно.

Тогда я пошел на двор и устроил из двух палок, перевязав их поперек веревками, носилки…

— Так вот будет хорошо! — сказал я вслух, сделав это. — Отлично так будет нести его… Удобно и легко! — повторил я и вдруг как-то сразу заплакал.

Из избы я гроб вынес на руках. Я его прикрыл сверху крышкой и на крыльце поставил на носилки. Обезумевшая от горя жена схватилась за него и не давала выносить. Дети кричали. Все смешалось в какой-то один общий клубок горя, нищеты.

Установив на носилки гроб, мы с сестрой взялись за концы палок, она впереди, я позади, и понесли. Жена упала на крыльце и билась там. Потом, когда уже мы отошли, она догнала нас… На нее страшно было глядеть. Босая, растрепанная, наполненными ужасом глазами, с голой грудью, эта «все выносящего русского племени многострадальная мать» была невыразимо жалка, и холодный ужас и жалость к ней пронзили меня. Она было схватилась за гроб и не пускала… потом упала на землю, и, воя, начала царапать ее пальцами. Сзади бежали с воем и плачем дети.

Нести покойника приходилось через все село. Церковь стояла на том конце. На улице было грязно. Мне, идущему позади гроба, держась за концы палок, не видать было, куда ступать, и потому я шлепал в своих опорках как попало, слыша, как хлюпает под ногами грязь. На улице было пустынно. Никто, кажется, и не видал, как мы прошли. Только на выходе уже пристала соскочившая с завалинки собачонка и провожала нас с лаем до самой церкви. Церковь была заперта. Мы опустили гроб на паперти, и я сходил к сторожу. Он позвал священника и дьячка. Церковь отперли. Мы с сестрой внесли туда гроб. Началась служба.

— Упокой, Господи, младенца… — пел священник высоким и звучным тенором, помахивая пустым кадилом.

— Упокой, Господи, младенца, — вторил ему дьячок, и я, стоя рядом сбоку гроба и глядя в лицо своему милому мальчику, чувствовал, как волна слез заливает мою душу.

Отпевание кончилось быстро. Глухой сторож солдат принес молоток, гвозди, накрыл гроб крышкой и начал заколачивать. Один гвоздь не попал у него в кромку гроба, а свободно проскочил мимо. Он начал было его вытаскивать, но, не вытащив, заколотил рядом другой.

— Хуже-то не нашел из чего сделать? — громко, на всю пустую церковь, сказал глухой сторож. — Сколотил ящик, да и то из гнилушек… У нас при церкви есть продажные гробы-то… какие хошь… и маленькие, и на большого… Аль денег жалко?.. Копи не копи, все одно с собой в землю не возьмешь…

Я молчал…

Опять так же поставили гроб на носилки и понесли от церкви под гору на кладбище. Идущая впереди сестра то и дело спотыкалась и, убитая горем, плакала.

Пришли на кладбище и опустили гроб на землю, около вырытой ямы. Заглянув в нее, я увидал, что там вода и что в этой мутной, желтой жиже прыгают откуда-то взявшиеся лягушки.

— Господи! — воскликнула сестра. — Как же быть? Неужели же так его и опустить туда, к лягушкам?!

— Выкинуть надо, — сказал я. — Спущусь туда, выкидаю заступом.

— А как же гроб-то спустить?.. Веревки-то нету… не догадались захватить!..

Я не ответил и полез в яму; холодная и липкая глина захлюпала под ногами.

— Смотри, не простудись, — сказала сестра, подавая заступ. — Ты еще заболеешь, что тогда делать?..

Я принял заступ и начал им бить прыгавших лягушек, каких-то особенных, противных, больших, рыжих, и выкидывать вон.

Могилу я вчера, вгорячах, что ли, так сказать, вырыл несообразно большую. В нее свободно мог бы уместиться не только такой гроб, как с моим сыном, а и взрослому было бы свободно и просторно лежать в ней… Поэтому, когда, покончив с лягушками, я сказал сестре, чтобы она подвинула край гроба ко мне в яму, и когда она сделала это, я взял гроб в охапку и совершенно свободно, не стесняясь, опустил его на дно.

— Что ты какую ямищу-то вырыл! — сказала сверху сестра. — Господи, и этого-то не сумел сделать, как люди!..

Надо было вылезать и зарывать могилу. Но я не мог сразу сделать этого. Не мог расстаться. Все во мне вдруг как-то ослабло, напряженные до последней степени нервы лопнули, оборвались, я уже не мог сдерживать себя и, обхватив гроб руками и припав к нему, закричал от невыносимой душевной боли. Господи, когда же конец этой муки?! Наверху завыла сестра… Уже совсем смеркалось, когда я кончил работу. Надо было уходить… но я не мог уйти. Весь я ослаб, опустился, и все во мне кричало и плакало, и нестерпимая грусть, как камень, давила сердце. Я бросил заступ и сел рядом, под елку, напротив только что зарытой могилы. Елка шумела надо мной вершиной, и мне казалось, что она нашептывает что-то сердитое… укоряет и осуждает меня… Я сидел скорчившись, а темнота с каждой минутой все больше и больше окутывала и меня, и все, что было вокруг. Ветер как-то сразу затих, и сделалось до того тихо, что я услышал стук своего сердца. Мне было нестерпимо грустно, и не хотелось уходить, а хотелось сидеть здесь, уснуть и никогда не просыпаться… Малодушное отчаяние заползло в душу, и мысль умереть, покончить все начинала забирать меня в свои лапы… Это было соблазнительно, легко и просто… Но, благодарение Богу, я не поддался ей, этой мысли!.. Н-е-ет!

Недаром я мужик, недаром, видно, родители мои и родители моих родителей умели терпеть не такие беды и передали это терпение нам… Я вскочил, встряхнулся и, стиснув зубы и грозясь кому-то, пошел домой, где меня, я знал, ждало безысходное горе, слезы, нужда…

Серый мужик<br />(Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века) - i_006.jpg
Серый мужик<br />(Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века) - i_007.jpg

ГОРОД И ЗАВОД

М. А. Воронов

Ад

М. А. Воронов (1840–1873) — сын саратовского тюремного смотрителя, один из виднейших писателей-«шестидесятников». В Саратовской гимназии испытал влияние Н. Г. Чернышевского. В 1858 г. переехал в Петербург, где сблизился с редакцией некрасовского «Современника». Дебютировал в печати в 1861 г. После ареста Чернышевского вел жизнь литературного пролетария, часто нуждаясь в деньгах, голодая. В 1863 г. перебрался в Москву и приобрел славу бытописателя московского «дна». Рассказы и очерки из жизни ночлежек и притонов были собраны им в совместном с А. И. Левитовым сборнике «Московские норы и трущобы» (1866). Сюда же вошли и предлагаемые вниманию читателя очерки «Ад» и «Тишина». В 1873 г. простудился и попал в больницу, где подхватил сыпной тиф и умер.

Адом москвич окрестил — и окрестил, нужно сказать правду, довольно метко — громадное подземелье с двумя жерлами или выходами, из которых один ведет на Грачевку, другой на пустынный Цветной бульвар. Ад представляет, действительно, нечто ужасное! Между многоразличными московскими приютами падшего человека, каковы всевозможные русские пиры, золотые львы, волчьи долины, арбузовские крепости и проч., нет ничего подобного грачевскому Аду. По гнусности, разврату и грязи он превосходит все притоны, о которых будет говориться ниже. Все, что только есть в мире циничного, преступного, глубоко оскорбляющего человеческое достоинство, что унижает людей до скотов и гасит в них даже самые последние, микроскопические искры разума и воли, — все соединилось в этой вонючей помойной яме на погибель слабого человека!