История Лизи, стр. 69

– Больше не смотри. Голос у него плывёт, как у человека, который говорит во сне. – Пойдём со мной в постель, маленькая Лизи.

Она этому только рада, рада тому, что может выключить этот, как ей теперь представляется, ужасный фильм, вытащить Скотта из кресла-качалки и холодной комнаты. Но когда она ведёт его по коридору за руку, он произносит две фразы, от которых у неё по коже бегут мурашки: «Ветер звучит, как тракторная цепь, а тракторная цепь звучит, как мой отец. Вдруг он не умер?».

– Скотт, это чушь собачья, – отвечает она, да только такие фразы совсем не чушь собачья, если произносятся глубокой ночью, не так ли? Особенно когда ветер кричит, а небо, окрашенное в переменчивые цвета, кажется, отвечает тем же.

Когда она просыпается на следующую ночь, ветер воет по-прежнему, но в спальне для гостей телевизор не включён, хотя Скотт всё равно смотрит на экран. Сидит в кресле-качалке, завёрнутый в жёлтый афган доброго мамика, но не отвечает ей, даже не реагирует на неё. Скотт здесь, и Скотта здесь нет.

Он превратился в тупака.

5

Лизи перекатилась на спину в кабинете Скотта и посмотрела на стеклянную панель крыши, оказавшуюся прямо над её головой. Грудь пульсировала болью. Даже не подумав об этом, она прижала к ней жёлтый вязаный квадрат. Поначалу боль усилилась… но Лизи чуть-чуть успокоилась. Вглядывалась в прозрачный кусок крыши, тяжело дыша. До её ноздрей долетал кислый запах пота, слёз и крови, смесь которых мариновала кожу. Лизи застонала.

Все Лэндоны поправляются очень быстро, по-другому нам нельзя. Если это правда, а у неё есть основания верить, что правда, тогда сейчас она как никогда раньше хотела быть среди Лэндонов. Не хотела оставаться Лизой Дебушер из Лисбон-Фоллс, последним ребёнком мамы и папы, всегда самой маленькой.

Ты – та, кто ты есть, терпеливо напомнил ей голос Скотта. Ты – Лизи Лэндон. Моя маленькая Лизи. Но ей было так жарко и боль была такой сильной, что теперь ей требовался лёд, а голос… слышала она его или нет, долбаный Скотт Лэндон никогда не казался ей более мёртвым.

СОВИСА, любимая, настаивал Скотт, но голос доносился издалека.

Издалека.

Даже телефон на Большом Джумбо Думбо, по которому теоретически она могла вызвать помощь, находился далеко. А что находилось ближе? Вопрос. Простой, однако. Как она могла найти собственную сестру в таком состоянии и не вспомнить, каким нашла мужа в те жутко холодные дни января 1996 года?

Я помнила, прошептал внутренний голос её разуму, когда она лежала на спине, глядя на стеклянную панель в крыше дома, с жёлтым вязаным квадратом, который всё больше краснел, прижатый к её левой груди. Я помнила. Но вспомнить Скотта, сидящего в кресле-качалке, означало вспомнить отель «Оленьи рога»; а вспомнить отель «Оленьи рога» – вспомнить то, что произошло, когда мы выходили из-под конфетного дерева в снегопад; вспомнить это означало вспомнить правду о его брате Поле; а уже правда о брате Поле вела к воспоминанию о холодной спальне для гостей, с северным сиянием за окнами и рёвом ветра, который принёсся из Канады, из Манитобы, от самого Йеллоунайфа. Разве ты не видишь, Лизи? Всё взаимосвязано, всегда было, и как только ты позволяешь себе признать первую связь, толкнуть первую костяшку домино…

– Я бы сошла с ума, – прошептала Лизи. – Как они. Как Лэндоны, и Ландро, и кто ещё знает об этом. Неудивительно) что они сходили с ума, понимая, что есть мир буквально рядом с этим… а стенка такая тонкая…

Но не это было самым худшим. Самым худшим была тварь, которая не давала ему покоя, крапчатая тварь с бесконечным пегим боком…

– Нет! – пронзительно закричала она в пустом кабинете. Закричала, пусть даже крик болью отозвался в теле. – Ох, нет! Хватит! Заставь её остановиться! Заставь этих тварей ОСТАНОВИТЬСЯ!

Но поздно. Слишком поздно отрицать то, что было, каким бы большим ни был риск безумия. Существовало место, где еда с наступлением темноты превращалась во что-то несъедобное, что-то ядовитое, и где эта пегая тварь, длинный мальчик Скотта (Я покажу тебе, какие он издаёт звуки, когда оглядывается) мог быть реальным.

– Ох, он реальный, всё так, – прошептала Лизи. – Я его видела.

В пустом, населённом разве что призраками кабинете умершего человека Лизи начинает плакать. Даже теперь она не знает, действительно ли так было, существовал ли он в тот момент, когда она его видела… но она чувствовала… что он реальный. Речь шла о той лишающей надежды твари, которую раковые больные видят на дне стаканов для воды, что стоят на прикроватных столиках, когда все лекарства приняты, на дисплее насоса морфия ноль, час поздний, а боль ещё здесь и забирается всё глубже в не знающие сна кости. И живой. Живой, злобной и голодной. Именно от этой твари, Лизи не сомневалась, её муж безуспешно пытался отгородиться спиртным. И смехом. И писательством. Эту тварь она практически увидела в его пустых глазах, когда он сидел в холодной спальне для гостей перед выключенным и молчащим телевизором. Он сидел…

6

Он сидит в кресле-качалке, закутанный до уставившихся в никуда глаз в чертовски весёленький жёлтый афган доброго мамика. Смотрит на неё и сквозь неё.

«Позвонить кому-нибудь, – думает она, – вот что нужно сделать», – и спешит по коридору к их спальне. Канти и Рич во Флориде и пробудут там до середины февраля, Дарла и Мэтт живут рядом, и именно номер Дарлы Лизи собирается набрать, её уже не тревожит, что она разбудит их глубокой ночью, ей нужно с кем-то поговорить, ей нужна помощь.

Позвонить не удаётся. Жуткий ветер, от которого ей холодно даже во фланелевой ночной рубашке и надетом поверх неё свитере, тот самый, что заставляет котёл в подвале работать на пределе возможностей, под напором которого трещит, стонет и сотрясается дом, оборвал где-то провод, и, сняв трубку, она слышит только идиотское «м-м-м-м». Несколько раз она всё равно нажимает пальцем на рычаг, потому что в такой ситуации это естественная реакция, но знает, толку не будет, и толку таки нет. Она одна в этом большом, старом, реконструированном викторианском доме на Шугар-Топ-Хилл, под небом, расцвеченным безумными полотнищами света, а температура воздуха опустилась до значений, которые немыслимо и представить себе. Лизи знает, попытайся она пойти к живущим по соседству Галлоуэям, велики шансы, что она отморозит мочку уха или палец, может, и два. Может вообще замёрзнуть у них на крыльце, прежде чем сумеет их разбудить. С таким морозом шутки плохи.

Она возвращает на место бесполезную телефонную трубку и торопится обратно в коридор, её шлёпанцы перешёптываются с ковром. Скотт такой же, каким она его и оставила. В кантри-саундтреке фильма «Последнего киносеанса» глубокой ночью хорошего мало, но тишина хуже, хуже, хуже этого просто ничего нет. И за мгновение до того, как мощнейший порыв ветра ухватывается за дом и грозит стащить его с фундамента (она едва может поверить, что они не остались без электричества, уверена, что скоро наверняка останутся), она понимает, почему даже сильный ветер – плюс: она не может слышать его дыхания. Он не выглядит мёртвым, на щеках даже теплится румянец, но как ей знать, что он не дышит?

– Милый? – шепчет она, направляясь к нему. – Милый, ты можешь поговорить со мной? Можешь посмотреть на меня?

Он ничего не говорит, не смотрит на неё, но, когда она прикасается ледяными пальцами к его шее, кожа тёплая, и она чувствует биение сердца в большой вене или артерии, которая проходит под самой кожей. И кое-что ещё. Она чувствует, как он тянется к ней. При дневном свете, даже при свете холодного дня, при свете ветреного дня (при таком свете, похоже, сняты все сцены под открытым небом в фильме «Последний киносеанс», вдруг осеняет её) она, несомненно, это бы упустила, но не теперь. Теперь она знает то, что знает. Ему нужна помощь, точно так же, как он нуждался в помощи в тот день в Нашвилле, сначала – когда безумец стрелял в него. Потом – когда он, дрожа всем телом, лежал на горячем асфальте и молил о льде.