История Лизи, стр. 57

– И мой тоже урчит, – признаётся он. – Я хотел вытащить тебя из этих лыжных штанов и трахнуть здесь, Лизи, тут достаточно тепло, но после такой прогулки я слишком голоден.

– Может, позже, – отвечает она, зная, что позже она так наестся, что ей будет не до траханья, но этой не важно; если снег и дальше будет так валить, они почти наверняка проведут вторую ночь в «Оленьих рогах», и её это вполне устраивает.

Она раскрывает рюкзак и выкладывает их ленч. Два толстых сандвича с курятиной (и много-много майонеза), салат, два увесистых куска того, что оказывается пирогом с изюмом.

– Конфетка, – говорит он, когда она протягивает ему бумажную тарелку.

– Разумеется, конфетка, – соглашается она. – Мы под конфетным деревом.

Он смеётся.

– Под конфетным деревом. Мне это нравится. – Потом улыбка тает, и он смотрит на неё со всей серьёзностью. – Тут мило, не правда ли?

– Да, Скотт. Очень мило.

Он наклоняется над едой. Она наклоняется ему навстречу. Они целуются над салатом.

– Я люблю тебя, маленькая Лизи.

– Я тоже люблю тебя. – И в тот момент, спрятанная от мира в этом зелёном и магическом круге тишины, она не могла любить его больше. Это точно.

7

Хотя Скотт и утверждал, что страшно голоден, он съедает лишь половину своего сандвича и едва прикасается к салату. К пирогу с изюмом не притрагивается вовсе, но выпивает больше половины бутылки вина. У Лизи аппетит получше, но и она набрасывается на еду не с той жадностью, какую могла ожидать от себя. Её гложет червь тревоги. О чём бы ни думал Скотт, озвучивание этих мыслей дастся ему нелегко, а ей, возможно, придётся ещё тяжелее. Отсюда и большая часть её тревоги: она понятия не имеет, о чём может пойти речь. Какие-то проблемы с законом в той сельской западной Пенсильвании, где он вырос? У него уже есть ребёнок? Может, он даже женился по молодости, и этот скороспелый брак через два месяца закончился разводом или аннулированием семейного союза? Или речь пойдёт о Поле, брате, который умер? В любом случае разговор этот состоится сейчас. «Точно так же, как за громом следует дождь», – сказала бы добрый мамик. Скотт смотрит на свой кусок пирога, вроде бы хочет откусить, вместо этого достаёт пачку сигарет.

Она вспоминает его «Семьи засасывают», и думает: «Это булы. Он привёл меня сюда, чтобы рассказать мне о булах». И не удивляется тому жуткому страху, который вселяет в неё эта мысль.

– Лизи, – говорит он. – Я должен тебе кое-что объяснить. И если ты передумаешь насчёт того, чтобы выходить за меня замуж…

– Скотт, я не уверена, что хочу это слышать… Его улыбка безрадостная и испуганная.

– Я готов спорить, что не хочешь. И я знаю, что не хочу рассказывать. Но это… как пойти к доктору на укол… нет, хуже, чтобы вскрыть кисту или даже карбункул. Короче, это то, что нужно сделать. – Его яркие карие глаза не отрываются от её глаз. – Лизи, если мы поженимся, мы не сможем иметь детей. Это однозначно. Я не знаю, как сильно ты хочешь их сейчас, и, полагаю, для тебя это естественное желание: жить в большом доме в окружении большой семьи. Я хочу, чтобы ты знала: если ты выйдешь за меня, такого быть не может. И я не хочу, чтобы через пять или десять лет ты смотрела на меня и кричала: «Ты никогда не говорил мне, что это одно из условий!»

Он глубоко затягивается и выпускает дым через ноздри. Сине-серые клубы поднимается к белому куполу. Скотт поворачивается к ней. Лицо очень бледное, глаза огромные. «Как драгоценные камни», – думает она, зачарованная. Первый и единственный раз она воспринимает его не как симпатичного мужчину (не такой уж он и симпатичный, но при правильном освещении может смотреться великолепно), а как красавца. Такими глазами смотрят на красивых женщин. Вот это её и зачаровывает, но одновременно и ужасает.

– Я слишком сильно люблю тебя, Лизи, чтобы лгать тебе. Я люблю тебя всем сердцем. Я подозреваю, что такая безотчётная любовь со временем может стать тяжёлой ношей для женщины, но на другую не способен. Я думаю, со временем мы станем богатой парой по части денег, но я всю жизнь буду эмоциональным нищим. Деньги будут, но насчёт остального я лгать не стану. Ни в тех словах, которые произнесу, ни в тех, что придержу. – Он вздыхает (звук долгий, сотрясающий всё его тело) и прижимает ладонь руки, которая держит сигарету, ко лбу, словно у него болит голова. Потом убирает руку и снова смотрит на Лизи. – Никаких детей, Лизи. Мы не можем, Я не могу.

– Скотт, ты… ходил к врачу… Он качает головой.

– Это не физиология. Послушай, любимая, это здесь. – Пальцем он стучит себе по лбу, между глаз. – Безумие и Лэндоны идут рука об руку, как клубника и сливки, и я говорю не об истории Эдгара По или о каком-нибудь викторианском дамском «мы-держим-тётю-на-чердаке» романе. Я говорю о реальном, опасном для мира безумии, которое живёт в крови.

– Скотт, ты не сумасшедший… – Но она думает о том, как он выходил из темноты и протягивал ей изрезанную в кровь руку, в голосе слышались радость и облегчение. Она вспоминает собственные мысли, когда заворачивала то, что осталось от руки, в свою блузку: он, возможно, и любит её, но он также наполовину влюблён в смерть.

– Я безумец, – мягко говорит он. – Безумец. У меня галлюцинации и видения. Я их записываю, вот и всё. Я их записываю, и люди платят деньги, чтобы их читать.

На мгновение она слишком поражена его словами (а может, её поразили воспоминания о его изувеченной руке, которые она сознательно гнала от себя), чтобы ответить. Он характеризует своё ремесло (так он называет на лекциях то, чем занимается: искусство – никогда, только ремесло) как галлюцинацию. Как безумие.

– Скотт, – наконец к ней возвращается дар речи, – писательство – твоя работа.

– Ты думаешь, что понимаешь, – говорит он, – но ты не понимаешь той части, что связана с уходом. Для тебя это счастье, маленькая Лизи, и я надеюсь, что всё так и останется. Я не собираюсь сидеть под этим деревом и рассказывать тебе историю Лэндонов. Потому что я сам знаю мало. Я смог уйти в прошлое на три поколения, испугался всей той крови, которую обнаружил на стенах, и повернул назад. Ребёнком я видел достаточно крови, в том числе и своей собственной. В остальном поверь на слово моему отцу. Когда я был маленьким, отец сказал, что Лэндоны (а до них Ландро) делятся на два типа: тупаки и пускающие дурную кровь. Последние лучше, потому что они могут выпустить своё безумие, порезавшись. Приходится резаться, если ты не хочешь провести всю жизнь в психушке или в тюрьме. Он сказал, что это единственный способ.

– Ты говоришь о членовредительстве, Скотт?

Он пожимает плечами, словно уверенности у него нет. Не уверена и она. В конце концов, она видела его обнажённым. Несколько шрамов на теле есть, но лишь несколько.

– Кровь-булы? – спрашивает она. Уверенности в нём прибавляется.

– Кровь-булы, да.

– В ту ночь, когда ты разбил рукой стекло в теплице, ты выпускал дурную кровь?

– Наверное. Конечно. В какой-то степени. – Он тушит окурок, вдавливая в траву. Долго молчит и не смотрит на неё. – Это сложно. Ты должна помнить, как ужасно я чувствовал себя в ту ночь, столько всякого навалилось…

– Мне не следовало…

– Нет, – обрывает он её, – дай мне закончить. Я могу сказать это только разом.

Она ждёт.

– Я напился. Чувствовал себя ужасно и не выпускал этого… довольно давно. Не выпускал. В основном благодаря тебе, Лизи.

У сестры Лизи приступ членовредительства случился в двадцать с небольшим лет. Для Аманды всё уже позади (слава Богу), но шрамы остались – на руках у плеч и на бёдрах.

– Скотт, раз уж ты резал себя, должны были остаться шрамы…

Он словно её и не услышал.

– Потом, прошлой весной, когда я уже нисколько не сомневался, что он замолчал навсегда, будь я проклят, если он вновь не заговорил со мной. «Она бежит в тебе, Скотт, – услышал я его слова. – Она бежит в твоих венах, как святомамка, не так ли?»

– Кто, Скотт? Кто начал говорить с тобой? – Уже зная, что речь пойдёт о Поле или его отце, скорее всего не о Поле.