История Лизи, стр. 32

Его не было в кровати.

Но он здесь, в доме. Если она сомневается, то может подсунуть руку под прядь волос, на которую смотрит, приподнять её, почувствовать вес.

Может, мне только приснилось, что его нет?

Это логично (вроде бы), но, вернувшись в ванную и сев на унитаз, она думает: Его не было. Когда я встала, эта долбаная кровать была пуста.

Она поднимает сиденье после того, как заканчивает свои дела, потому что он, если встанет ночью, будет слишком сонным, чтобы вспомнить об этом. Потом возвращается в кровать. К тому времени уже спит на ходу. Он рядом с ней, и это имеет значение. Конечно же, только это и имеет.

20

Второй раз она просыпается не сама.

– Лизи.

Скотт трясёт её.

– Лизи, маленькая Лизи.

Она не хочет просыпаться, у неё был тяжёлый день (чёрт, тяжёлая неделя), но Скотт не отстаёт.

– Лизи, проснись.

Она ожидает, что утренний свет ударит в глаза, но ещё темно.

– Скотт. В чём дело?

Она хочет спросить, не началось ли кровотечение, не сползла ли повязка, но это очень сложные вопросы для её затянутого туманом сна мозга. Поэтому сойдёт и «В чём дело?».

Его лицо нависает над её, сна нет ни в одном глазу. Он взволнован, но его не гложет страх, и у него ничего не болит. Он говорит:

– Мы не можем и дальше так жить.

Эта фраза разгоняет сон, потому что пугает её. Что он такое говорит? Хочет порвать с ней?

– Скотт? – Она шарит рукой по полу, находит свой «таймекс», щурясь, всматривается в циферблат. – Ещё только четверть пятого! – Голос недовольный, раздражённый, и она недовольна и раздражена, но при этом и испугана.

– Лизи, мы должны жить в настоящем доме. Купить его. – Он мотает головой. – Нет, это потом. Я думаю, мы должны пожениться.

Облегчение охватывает её, и она откидывается на подушку. Часы выскальзывают из расслабившихся пальцев и падают на пол. Это нормально. «Таймексы» выдерживают всё, продолжая тикать. За облегчением следует изумление; ей только что сделали предложение, как леди в романе. За возом облегчения последовала маленькая красная тележка ужаса. Предложение ей сделал (в четверть пятого утра, обратите внимание) тот самый парень, который продинамил её вчера вечером и превратил руку в кровавое месиво после того, как она отругала его за это (и наговорила кое-что ещё, что правда, то правда), а потом вернулся, протягивая ей раненую руку, как какой-то долбаный рождественский подарок. У этого парня умер брат, о чём она узнала этой ночью, и мать погибла вроде бы только потому, что он (как там выразился этот модный писатель?) вырос слишком большим.

– Лизи?

– Замолчи, Скотт, я думаю. – Но как трудно думать, когда луна зашла, и время остановилось, что бы там ни показывал «таймекс».

– Я тебя люблю, – мягко говорит он.

– Знаю. Я тоже люблю тебя. Дело не в этом.

– Может, в этом, – возражает он. – В том, что ты любишь меня. Может, в этом всё дело. Никто не любил меня, кроме Пола. – Долгая пауза. – И, наверное, отца.

Она приподнимается на локте.

– Скотт, множество людей любит тебя. Когда ты читал отрывки из своей последней книги… и той, над которой сейчас работаешь… – Она скорчила гримаску. Новая книга называлась «Голодные дьяволы», и то, что она читала и слышала, ей определённо не нравилось. – Когда ты читал, послушать тебя пришли около пятисот человек! Им пришлось перевести тебя из Мэн-лодж в аудиторию Хока! Когда ты закончил, они аплодировали тебе стоя!

– Это не любовь, – отвечает он, – любопытство. И, только между нами, это шоу уродов. Когда ты публикуешь свой первый роман в двадцать один год, ты узнаёшь всё о шоу уродов, пусть даже твою книгу покупают лишь библиотеки, и она не выпускается массовым тиражом. Но ведь тебя не волнуют все эти вундеркинды, Лизи…

– Волнуют… – Она уже полностью проснулась или почти полностью.

– Да, но… дай мне сигарету, любимая. – Его сигареты на полу, в пепельнице в виде черепахи, которую она держит для него. Она протягивает ему пепельницу, вставляет сигарету между губами, даёт прикурить. Он продолжает. – Но тебя также волнует, чищу я зубы или нет…

– Ну… да…

– И избавляет ли шампунь, которым я пользуюсь, от перхоти, или, наоборот, от него её становится только больше…

Его слова напоминают ей кое о чём.

– Я купила флакон этого «тегрина», о котором говорила тебе. Он в душе. Я хочу, чтобы ты его попробовал.

Он хохочет.

Видишь? Видишь? Идеальный пример. У тебя холизмический подход. [43]

– Я не знаю этого слова.

Он вдавливает сигарету в пепельницу, выкурив лишь на четверть.

– Он означает, что ты, когда смотришь на меня, видишь с головы до пят. С одного бока до другого, и всё, что ты видишь, одинаково важно.

Она обдумывает его слова, кивает.

– Пожалуй.

– Ты не знаешь, каково это. В детстве, когда я был всего лишь… когда я был одной личностью. Эти последние шесть лет, когда я стал другой. Это определённо шаг к лучшему, но всё равно остаётся полно людей, что здесь, что в Питтсбурге, которые считают Скотта Лэндона… чудесным «музыкальным автоматом». Бросаешь в него пару баксов, и он выдаёт долбаную историю. – В голосе злости не слышится, но Лизи чувствует, что он может разозлиться. Со временем. Если он не найдёт места, куда сможет прийти и почувствовать себя в безопасности, то начнёт злиться. И да, она может стать тем человеком, к которому он сможет прийти. И да, она сможет создать такое место. Он ей в этом поможет. В определённой степени они его уже создали. – Ты – другая, Лизи. Я понял это с того первого раза, как встретил тебя на вечере блюзов в Мэн-лодж… ты помнишь?

Иисус, Мария и Иосиф-Плотник, она помнит. В тот вечер она пошла в университет, чтобы посмотреть на художественную выставку, развёрнутую около аудитории Хока, услышала музыку, которая доносилась из Мэн-лодж, и вошла, просто так, из прихоти. Он пришёл несколькими минутами позже, оглядел практически полный зал и спросил, занята ли вторая половина скамьи, на которой она сидела. Она едва не прошла мимо Мэн-лодж. Если бы не заглянула туда, успела бы на автобус, который отъезжал в Кливс-Миллс в половине девятого. Если бы прошла мимо, то в эту ночь лежала бы в постели одна. От этой мысли у неё возникают те же ощущения, что и при взгляде вниз из окна на высоком этаже.

На вопрос Скотта она отвечает лишь кивком. – Ты для меня… – Скотт умолкает, потом улыбается. Улыбка у него божественная, пусть зубы и кривоваты. – Ты для меня – пруд, к которому мы всё спускаемся, чтобы напиться. Я рассказывал тебе о пруде?

Она снова кивает, улыбается. Он не рассказывал напрямую, но она слышала, как он говорил о пруде, когда читал свои произведения, и на лекциях, которые она посещала, откликаясь на его приглашения, сидела на галёрке в аудитории «Бо-ардмен 101» или «Литтл 112». Говоря о пруде, он вытягивает руки, словно погрузил бы их в пруд, будь такая возможность, и вытаскивал бы оттуда то, что там водится (может, языки-рыбы). Она находит это таким милым, таким мальчишеским жестом. Иногда он ведёт речь о пруде мифов, иногда – о пруде слов. Он говорит, что всякий раз, когда ты называешь кого-то умником или плохишом, ты пьёшь из пруда или бродишь по мелководью, а вот если ты посылаешь ребёнка на войну или туда, где он будет подвергаться смертельной опасности, потому что ты любишь родину и учишь ребёнка любить её, тогда ты плаваешь в этом пруду… на глубине, где также плавают голодные твари с большими зубами.

– Я пришёл к тебе, и ты видишь меня целиком, – говорит он. – Ты любишь меня всего, по всему экватору, и не из-за какой-то истории, которую я написал. Когда твоя дверь закрывается и мир остаётся снаружи, мы смотрим глаза в глаза.

– Ты гораздо выше меня, Скотт.

– Ты знаешь, о чём я говорю.

Она решает, что да, знает. И слишком этим тронута, чтобы глубокой ночью согласиться на то, о чём она может сожалеть утром.

вернуться

43

Холизм – философия целостности.