История Лизи, стр. 129

19

Лизи, плача ещё сильнее, чем прежде, перевернула эту страницу и опустила на колени поверх прочитанных. Теперь в руке у неё осталось только две. Почерк стал уже не столь уверенным, буквы соскальзывали с линеек, чувствовалась усталость автора. Она знала, что за этим последует («Я ударил его киркой по голове, когда он спал», – сказал ей Скотт под конфетным деревом), и должна ли она читать здесь все подробности? В тех обетах, что она давала при венчании, было что-нибудь насчёт чтения признаний умершего мужа?

И однако эти страницы взывают к ней, кричат, как что-то одинокое-одинокое, лишившееся всего, кроме голоса. И Лизи опускает взгляд на последние листки, говоря себе, что закончить с этим нужно как можно быстрее, раз уж она должна это сделать.

20

Я не хочу, но беру кирку и стою, держа её в руках, смотрю на него, хозяина моей жизни, тирана моих дней. Я так часто ненавидел его, и он никогда не давал повода его полюбить, теперь я это знаю, но что-то он мне дал, особенно в те кошмарные недели, после того как Полу ударила в голову дурная кровь. И вот в этой гостиной, в пять часов утра, когда первый серый свет прокрадывается в окна и снег с дождём барабанят по стёклам, под храп, который доносится с дивана, под рекламу какого-то мебельного магазина в Уилинге, западная Виргиния, куда я никогда не попаду, я осознаю, что пришло время сделать выбор между этой парочкой, любовью и ненавистью. Теперь я должен выяснить, которая из них рулит моим детским сердцем. Я могу оставить его в живых и убежать по шоссе к «Мюли», убежать в незнакомую, новую жизнь и тем самым приговорить его к аду, которого он боится, но во многом заслуживает. Более чем заслуживает. Сначала к аду на земле, аду одиночной палаты-камеры в каком-нибудь дурдоме, а потом к вечности в аду, чего он действительно боится. Или я могу убить его и освободить. Этот выбор предстоит сделать мне, и никакой Бог не может мне в этом помочь, потому что я ни в кого не верю.

Вместо этого я молюсь моему брату, который любил меня до тех пор, пока дурная кровь или какая-то тварь, как ни назови, не захватила его разум и сердце. И я получаю ответ, хотя, наверное, никогда не узнаю, пришёл ли он от Пола или из моего воображения, которое замаскировалось под него. Но в принципе разницы я не вижу: мне требовался ответ – и я его получил. Пол говорит мне в ухо, ясно и чётко, как при жизни: «Приз отца – поцелуй».

Я покрепче берусь за кирку. Реклама на радио заканчивается, и Хэнк Уильямс поёт «Почему вы не любите меня, как прежде? Почему обращаетесь со мной, как со старым ботинком?».

21

Три пустые строки, а потом слова появляются вновь, теперь всё написано в прошедшем времени и адресовано непосредственно ей. Строчки набегают друг на друга, не обращая никакого внимания на линейки, и Лизи уверена, что последний кусок он написал разом. Точно так же она его и прочитала. Перешла на последнюю страницу и продолжила чтение, то и дело вытирая слёзы, чтобы достаточно ясно видеть написанное и понимать, о чём речь. Увидеть всё мысленным взором, как она выяснила, оказалось чертовски легко. Маленький мальчик, босоногий, возможно, в единственной уцелевшей паре джинсов, поднимает кирку над спящим отцом в сером свете зари, под доносящуюся из радиоприёмника музыку, на мгновение кирка эта зависает в пропахшем черничным вином воздухе и – всё по-прежнему. А потом…

22

Я опустил её. Я опустил её с любовью (клянусь) и убил моего отца. Я думал, что мне придётся ударить его снова, но этого единственного удара хватило, и на всю жизнь он остался в моей памяти, это была мысль внутри любой моей мысли, я просыпался, думая: «Я убил моего отца», – и ложился спать с той же мыслью. Она стояла как призрак за каждой написанной мною фразой в каждой моей истории: «Я убил моего отца». Я рассказал тебе об этом под конфетным деревом, и, думаю, ты в достаточной степени облегчила мне душу, вот почему я смог продержаться пять, десять или пятнадцать лет. Но написать и сказать – не одно и то же.

Лизи, если ты это читаешь, я ушёл. Я думаю, что времени мне отпущено мало, но ту жизнь, то время, что было отпущено (и такое хорошее время), я получил благодаря тебе. Ты так много мне дала. Так дай ещё чутьчуть. Прочитай последние строчки, они дались мне труднее, чей всё, что я до этого написал.

Ни одна история не может описать, как ужасна такая смерть, даже если она и мгновенна. Слава Богу, я не нанёс ему скользящий удар, и мне не пришлось вновь поднимать кирку; слава Богу, он не стонал и не ползал по гостиной, заливая всё кровью. Я ударил его точно посередине, как и хотел, но даже милосердие ужасно в столь живом воспоминании; этот урок я хорошо выучил, когда мне было всего лишь десять лёт. Его череп взорвался, волосы, кровь и мозги полетели вверх, упали на одеяло, которым он застелил спинку дивана. Сопли вылетели из носа, изо рта вывалился язык Голова наклонилась ещё ниже, окровавленные мозги медоенно поползли вниз. Капли и какие-то ошмётки попали мне на ноги ещё тёплые. По радио пел Хэнк Уильямс Одна из рук отца сжалась в кулак, потом пальцы разжались. Я почувствовал запах говна и понял, что он обделался. И я знал, что для него всё кончено.

Кирка всё ещё торчала из его головы.

Я попятился в угол комнаты, свернулся там калачиком и заплакал. Наверное, уснул на какое-то время, точно не знаю, но когда поднял голову, увидел, что в комнате светлее, солнце высоко, и подумал, что время приближается к полудню. То есть прошло семь часов или около того. Вот тогда я в первый раз попытался взять моего отца в Мальчишечью луну – и не смог. Я подумал, что сначала мне нужно что-нибудь съесть, но и после еды не смог. Тогда я подумал, что всё получится, если я приму ванну и смою с себя его кровь, а также наведу в доме хоть какой-то порядок, но всё равно не смог. Я пытался и пытался. Снова и снова. Думаю, два дня. Иногда я смотрел на него, завёрнутого в одеяло, и заставлял себя верить, что он говорит; «Продолжай, Скут, сучий ты сын, у тебя получится», как в какой-нибудь истории. Я пытался, потом прибирался в доме, снова пытался, что-нибудь съедал и пытался сытым. Я вычистил весь дом! От чердака до подвала! Однажды отправился в Мальчишечью луну сам, чтобы доказать самому себе, что не потерял этой способности. Перенёсся туда, но не смог взять своего отца. Я так старалься, Лизи.

23

Несколько пустых строк. В самом низу последней страницы он написал: «Некоторые вещи – как якорь Лизи ты помнишь?»

– Я помню, Скотт, – прошептала она. – И твой отец был одним из таких якорей, не так ли? – прошептала, гадая, сколько дней и ночей? Сколько дней и ночей провёл Скотт рядом с трупом Эндрю «Спарки» Лэндона, прежде чем прервал добровольное заточение и пригласил войти окружающий мир. Гадая, как он всё это выдержал, не сойдя с ума раз и навсегда.

На обратной стороне листа тоже было что-то написано. Она перевернула его и увидела, что Скотт ответил на один из её вопросов.

Пять дней я старалься. Наконец сдался и, завёрнутого в одеяло, оттащил его к сухому колодцу. А когда дождь со снегом снова прекратились, пошёл в «Мюли» и сказал: «Мои отец взял моего старшего брата, и, я думаю, они ушли и оставили меня». Они отвезли меня к шерифу округа, толстому старику по фамилии Гослинг, а тот определил меня в приют, и я остался, как говорили, «на иждивении округа». Насколько мне известно, Гослинг был единственным копом, который заезжал к нам в дом, но что с того? Мой отец однажды сказал: «Шериф Гослинг не может найти собственную заднюю дырку после того, как просрется».

Далее шёл пропуск, а потом снова текст (последние строки послания её мужа), и Лизи видела, какие ему приходилось прикладывать усилия, чтобы остаться собой, остаться взрослым. «Эти усилия он предпринимал ради меня», – думала она. Нет, знала.