Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие, стр. 46

На посиделках в одной из переделкинских дач Петя, театральный режиссер, сын известного, в эпоху, навсегда в никуда канувшую, драматурга, произнес, как бы ни к кому не обращаясь:"Ну а что бы я, например, делал в Нью-Йорке? В таксисты что ли идти?" Я отреагировала: «У таксистов тоже сильная конкуренция, не так просто устроиться, тем более в Нью-Йорке». Повисла пауза, но, внимания на такой сигнал не обратив, продолжила про Андрея, устроившегося продавцом в магазин, обувной, а потом ювелирный. И полное ошеломление. Марина, жена Пети, аж вскрикнула: «Андрюшенька, бедненький, какое унижение!»

Унижение? А видеть, как на ваших глазах вырубают лес, и не посметь даже пикнуть, разве не унижение? Не унижение получать за режиссерскую, актерскую, журналистскую или еще какую-либо работу такие крохи, что предпочтительнее вовсе ничего не делать, существуя на ренту от сдаваемых в аренду либо московских квартир, либо вот этих дач? Не унижение от страха дрожать, что кто-нибудь настучит в налоговую службу, ведь ренту вы получаете наликом и никаких налогов с нее не платите? Не унижение жить в стране, где вас снова обдурили с бесцеремонной наглостью, не сомневаясь, что вы все сглотнете, потому что рабы, и осознать даже не способны собственного унижения?

Унижение? А вы полагали, что нас в Америке ждали, раскрыв объятия и скатерть-самобранку расстелив? И мы так ловко все рассчитали, спланировали, приехав из Женевы в девяностом, начав сразу же заново, капитально благоустраивать половину отцом мне завещанной дачи, построив кирпичный, на двух уровнях гараж, отдельный домик для гостей, растратив и деньги, и силы. А потом, исключительно по подсказе не иначе как дьявольской, вражеской, от прочих, честных сограждан сокрытой, через три года с двумя чемоданами снова в Женеву на шестимесячный контракт отбыли, а дочку шестнадцатилетнюю, одну, отправили учиться в Нью-Йорк?

Ну даМы для того завезли из Швейцарии черт-те знает сколько всякой всячины, от сантехники до мешков с семенами газона, – доставка багажа международной организацией, где Андрей работал, по контракту оплачивалась, – чтобы все это бросить, оставить в подвале гнить, разворовываться?

Нет, ошибаетесь, мы не пифии, Мы – простофили. Мы собирались тут укорениться, основательно, добротно. Но и самый высокий забор от того, что его окружало, подступало к калитке, не спасал. Андрей с той поляны, где теперь новорусские коттеджи понастроены, регулярно, еженедельно собирал и увозил на тачке битые бутылки, консервные банки и прочие радости, оставляемые после пикников соотечественниками, так вот резвящихся на лоне природы. И нам их было не переделать, и им нас. Борьба на износ, кто раньше сдастся. Сдались мы.

Давно, еще в Женеве, Шимон Маркиш, профессор кафедры славистики Женевского университета, отца которого, поэта Переца Маркиша, расстреляли при Сталине вместе с другими, обвиняемыми в сионизме писателями, в ответ на мои беспокойства по поводу дачи, тогда ощущаемой, воспринимаемой живым, оставленным без надзора существом, сказал, с раздражением при его деликатности неожиданным: «Да что вы, Надя, себя изводите попусту, понапрасну? Дом человека там, где он живет. Продайте дачу и успокойтесь, замерзли ли у вас там трубы, лопнули ли, снесло ли ураганом крышу, не ваша забота. Продайте. Дом не фетиш, а просто жилье, содержавшееся в порядке теми, кто в нем находится. Все, и ничего более».

Я тогда удивилась, возмутилась: продать дачу, родовое гнездо?! Да не родовое – стать родовым не успело, не потянуло, тем моя родина и характерна, что преемственность там во всем, и в материальном, и в духовном, перерубается из колена в колено. Немногим удавалось в привычном, дотлевая, доживать. Но тлеть, рыпнуться не смея, парализованными вечным страхом, в гены проникшим, это что, это как, это жизнь?

Нужны конкретные, личные мотивы? Они давно уже лейтмотивы, в поколениях накапливаемые, но для большинства так и нереализуемые. Что держит? Да многое, конечно. Деда моего, в ссылку при царе отправленного, к меньшевикам, Сталиным разгромленным, принадлежавшего, удержало. Отца удержало. Мне ли их осуждать? Но есть и еще объяснение: в нации дремлющее и при казарменном социализме закрепившееся безропотное, под давлением, смирение. Существование в зоопарке, в клетке, с регулярной кормежкой-баландой, даже у свободолюбивых хищниках инстинкты, природой заложенные, притупляет. При побеге из зоопарка, пока служители-надзиратели нарушителя ловят, из клеток общий, согласный вопль: «Поймайте, верните, спасите! Ведь он, она, они там погибнут!» Те, кто в клетках, руководствуются наилучшими побуждениями. В искренности такой и тех, кто устраивал мне, нам с мужем, отходную в Переделкино, не сомневаюсь. Но искренность не всегда однозначна. Они так считали, им так внушили, не догадываясь, что нас с ними разделяет. А объяснить это словесно нельзя.

Пока дача стояла, за мной числясь, проходящие мимо, возможно, роняли: «Кожевникова еще за границей? Вернется, никуда не денется». Их, что ли, утешало, что и я никуда не денусь. Как и они.

Дача служила будто гарантом моего, пусть незримого, среди них присутствия и, что важнее, правильности их позиции – принятия, покорного сживания с тем, с чем на самом деле сживаться нельзя.

Во мне-то, как я есть, они не нуждались нисколько. Меня олицетворяла именно дача – баланс, необходимый в их мироощущении, пассивном, инертном, с пугливостью отвергающем любой риск.

Патриотизм? Да увольте. Они не в стране жили, не в стране остались, а за своими заборами, в ветшающих, не ими, а родителями их возведенных одноэтажных или двухэтажных постройках. В условиях и при возможностях, в пух и прах разлетевшихся под напором очередной новизны. Очередной, в России бесперебойно поставляемой, алчной, беспринципной голытьбы.

Когда только-только на поверхность всплывший слой опять срезается, ну что, кто в итоге остается? Пример. С малолетства, в переделкинский лес мы с отцом отправлялись по грибы. В основном сыроежки, опята, если белые попадались – экстаз. Папа раскрывал перочинный нож и на коленях со всеми предосторожностями срезал ножку. Не дай бог, потревожить, нарушить грибницу. Я, добычу найдя, его окликала, себе, в азарте, не доверяя. И удовольствие доставляло тщательность, трепетность движений его рук, особенно левой, ранением на войне поврежденной, с раздолбленными осколками пули косточками. Страна. Я бы хотела видеть ее вот такой, бережно, свято охраняемой. Но, извините, не вижу.

От переделкинских, напоследок, наших прощаний, со всем, со всеми, фотография осталась. Сижу в застолье на даче у кого-то, пригорюнившись, закручинившись, как пожилая Аленушка у пруда, где, в интерпретации патриотического Васнецова, утоп ее любимый братик Иванушка. И утоп. В сказке только воскрес. Но в сказке лишь.

И знаю, помню, о чем думала тогда: домой хочу. Домой. Ну пусть, как Шимон Маркиш выразился, просто в свое жилье, которое надо и можно содержать в порядке.

ФОКСТРОТ

Этот мебельный, из карельской березы гарнитур назывался «кавалерка». В него входили приземистый платяной шкаф, секретер с полкой для книг наверху, стол, вроде письменный, но зачем-то к нему прилагались четыре стула, а самым главным, важным являлся диван, начиненный потайными ящичками и с боков, и понизу, и в изголовье из массивной тумбы – вот было наслаждение их изучать!

Гарнитур мама приобрела в самом начале их с отцом брака, его вкусы, привычки еще должным образом не успев изучить, не успев отвыкнуть от обстановки в квартире Дома на набережной, где жила со своим первым мужем, летчиком, за покорение северного полюса получившего звание Героя Советского Союза. Мама оттуда ушла с ребенком, моей старшей сестрой, взяв беличью шубу с пелериной, муфтой и капором, которые не носила, так как папа вещи подобного рода, насмешливо щурясь, называл «генеральскими» – до такого чина дорос бывший мамин муж.

Гарнитур из карельской березы тоже выглядел «генеральским», и в комиссионку, где мама его купила, попал, видимо, среди прочей трофейной добычи, вывозимой эшелонами из разгромленной, разграбленной Германии. Папа с мамой поженились в сорок пятом, в канун победных в стране торжеств и нахлынувшего трофейного импорта, мейсеновских сервизов, хрустальных ваз, настенных часов, кожаных пальто и прочей роскоши, в советском быту непривычной.