Открывая новые страницы... (Международные вопросы: события и люди), стр. 52

И вот встреча в квартире Майских на улице Горького — квартира будто прослеживает путь посла в дипломатии: финская комната, японская и никаких следов недавних испытаний. Более чем гостеприимные хозяева: он и она, только у него завалившиеся щеки и глаза, больше обычного выступившие из орбит, но о происшедшем недавно ни слова… Извлек пакет писем от Шоу и Уэллса да еще связку корреспонденции от супругов Уэбб. Разговор о Чичерине — до полуночи.

Потом, когда работал над «Кузнецким мостом», ходил на улицу Горького, как на работу, — никто не мог воссоздать портреты Черчилля, Идена и Бевина так точно, но на этом все замкнулось. И только однажды, когда минули годы, произнес доверительно: «Врагу не пожелаю! Самое страшное: пытка бессонницей, когда по нескольку суток не дают спать… Так просто: не дают уснуть ни на секунду!.. Что говорить! Ад!» Как сейчас слышу голос старого посла.

Ничего не скажешь: предмет для извинений не утаишь — было за что извиняться! Столько лет минуло после этого, а не могу не спросить: «Если невинного человека бросили в тюрьму, кто-то за это должен отвечать?»

И еще одна посольская история, последняя. Сергей Иванович Кавтарадзе. Тот самый, что был Председателем Совнаркома Грузии. Его бросали в застенки (трижды!) по обвинению в том, что пытался… минировать ложу Большого театра, в которой должен был находиться синклит во главе с Самим. Тут тоже имел место факт извинения. Формой извинения явилось назначение на весьма высокий дипломатический пост.

Я проработал с Кавтарадзе почти три года — был его советником в Румынии. Он был замкнут в такой же мере, как и Майский, но что-то мог рассказать и он. Так и сказал: «У них это называлось «психической атакой». Что это означало? Будили в полночь и везли за город, километров за двадцать — тридцать. Высаживали на заболоченном поле и уводили подальше от дороги. Хорошо помню: до рассвета оставались часы, и были видны огни Москвы, полоска огней по горизонту — да, двадцать — тридцать километров… Обнажили пистолеты: «Признавайтесь или положим, вот тут сейчас положим…» Дула пистолетов обводили лужу под ногами — казалось, очерчена сама могила… Я сказал: «Нет». Повторили, но так, что в интонации слышалась окончательность: «Значит, нет?» Я сказал: «Нет!» Погрузили и повезли обратно. Помню, когда вернули в камеру и я упал на койку чуть ли не замертво, то до слуха донесся бой кремлевских курантов. Никогда не доносился, сейчас донесся — Лубянка на холме, слышно…»

Но рассказ Сергея Ивановича был бы неполным, если бы не был воссоздан эпизод, о котором речь ниже:

«Вернув меня к дипломатической работе, Сталин, как могло показаться, реабилитировал меня в своих и чужих глазах, косвенно дал понять, что все происшедшее ошибка. Если я так думал, то ошибался, глубоко ошибался. Почти через три года после того, как я проработал послом в Румынии, произошел случай, глубоко озадачивший меня. На большом правительственном приеме в Кремле я оказался неподалеку от Сталина и Берии, который, как обычно, следовал за повелителем по пятам. Вдруг Сталин шагнул мне навстречу, дав понять, что хочет говорить со мной, более чем мрачный вид его не предвещал ничего хорошего. Я, естественно, приблизился к нему и был ошеломлен тем, что он мне сказал. «А все-таки вы хотели меня убить!» — произнес он и быстро отошел в сторону. Он точно припечатал меня к полу этими словами. Как понять все это и что должно было это значить для меня? Что это: всплеск больного воображения, вызванный формой злопамятства, или реакция на очередной наговор Берии? Тот стоял в нескольких шагах от нас и наблюдал за происходящим, видно, догадывался о содержании разговора».

Возвращаюсь мысленно к началу: послы, послы — братская могила, глубину трудно измерить. Кто-то погиб, кто-то умер своей смертью, не пережив происшедшего — пережить было почти невозможно: расстрел, не приведенный в исполнение, приводила в исполнение сама жизнь.

Вспомнилась истина, которая не раз возникала в сознании Георгия Васильевича. Наверное, конфликт сводился к тому, что когорту чичеринских коллег легко было вести и совершенно невозможно гнать — в революцию они пришли по доброй воле и на свой нелегкий труд смотрели как на исполнение долга.

Но вот вопрос: вышедшие, по существу, из одной купели, почему они оказались на разных берегах: жертвы и палачи? Или еще конкретнее. Какой ров между палачами и жертвами и что это был за ров? Наверняка не ров, а бездна. Да, бездна, хотя они, казалось, состояли в одной партии и сражались за одну революцию. Однако почему они были столь разными людьми: Чичерин и Молотов, Боровский и Вышинский? Где тут предел, за которым человек перестает быть человеком? Среди тех вопросов, которые хочется задать, не этот ли следует считать главным? А коли этот главный, может быть, грех его оставить без ответа? Какой же ответ? Не слишком ли часто в подобных обстоятельствах мы обходили вопрос о нравственности как первосути человека, чтобы обойти его и в этот раз?

Наверное, я не погрешу против истины, если скажу: быть может, образ жизни Чичерина и не всеми одобрялся — убежденный холостяк, затворник, превративший кабинет в келью и перебивавшийся чуть ли не с хлеба на воду. И все-таки для тех, кто симпатизировал Чичерину, и тех, кого нельзя было заподозрить в симпатиях к нему, образ жизни этого человека одинаково являл ту степень бескорыстия и верности революционному идеалу, которую можно было отождествлять только с личностью высокоидейной, безупречной в своих нравственных принципах, с личностью истинного рыцаря совести.

З. С. Шейнис

«Венков не надо…» [38]

(Жизнь и судьба Максима Литвинова)

Он умирал. Сколько ему осталось: сутки, двое, может быть, только эта последняя ночь?

Позавчера к постели подошла четырехлетняя внучка. Он заставил себя встать, взял ее на руки, поцеловал, прощаясь.

Потом вызвали врача: третий инфаркт.

Конечно, это конец. В сущности, теперь можно подвести итоги. Он уже написал два последних письма: одно Сталину, другое внучке. Письмо Сталину краткое — о просчетах внешней политики, о злосчастной войне в Корее. Не забыл сказать, что он думает о бессмысленных, бестактных акциях в отношении Югославии. И в конце письма внес предложения: во что бы то ни стало надо наладить отношения с Америкой.

Америка — это его боль и гордость. Он сумел в 1933 году прорвать последний фронт непризнания, подписать с президентом Рузвельтом такой важный для Советского Союза акт об установлении дипломатических отношений.

Все случалось в те годы — трудности, поражения и победы. Первая Московская конференция по вопросам разоружения, Генуя, где удалось прорвать внешнеполитическую блокаду. Нескончаемые битвы на конференциях в Женеве, разрыв дипломатических отношений, провокации, налеты на советские посольства, убийства советских дипломатов, попытки покушений. Все пришлось пережить. Но Америка… Вероятно, это был его «звездный час»…

Америка не давала ему покоя, особенно после того, как над Хиросимой поднялся ядовитый гриб. Он-то понимал, что это шаг к всемирной катастрофе. Но вот Сталин. Способен ли он все понять до конца? Бросил взгляд на портрет Сталина. Несколько недель назад вырезал его из журнала «Огонек», кнопками прикрепил к торцу радиоприемника, который помогал следить за несуразностями мира. И перевел взгляд на небольшой скульптурный портрет Рузвельта. Перед отъездом из Америки скульптор Джо Дэвидсон подарил ему этот портрет… Да, много воды утекло с того апрельского дня сорок третьего года, когда Сталин неожиданно отозвал его из Вашингтона. Поспешил отозвать. Молотов еще тогда, в ноябре сорок первого, был против возвращения Литвинова в строй, пытался помешать…

Еще раз перепечатал последнее письмо Сталину. Приписал несколько слов: «Прошу не оставить в беде жену и детей». И подписал: М. Литвинов.

И — письмо внучке. Вырастет, поймет, что мучило деда в последние дни его жизни — думы о смысле жизни, справедливости и честности. Вот только последние строки. Может быть, вычеркнуть? Нет, он оставит приписку: «Пусть продажные историки сколько угодно игнорируют меня, вычеркивают мое имя из всех своих трудов и энциклопедий. Но настанет время, когда народ вспомнит и обо мне». Тут все его эпистолярное наследие.