Ганнибал-Победитель, стр. 37

«Но почему Ганнибал не пополняет пехоту молодыми кельтами?» — в очередной раз спрашиваю я себя. Их было сколько угодно с самых Пиренеев.

   — А вы, норманны, столь же многочисленны, как кельты? — наугад осведомляюсь я у Бальтанда.

   — Не считал, — отзывается он.

Видимо, дело в том, сам додумываю я, что кельты, которые попадались нам в Южной Галлии, стали тяжелы на подъём, окрестьянились и пустили корни. Найдя плодородные земли, они быстро удовлетворились своей жизнью. Жалованьем их больше не соблазнить. Если жестокие времена порождают жестоких людей, то добрые развращают их, развивают жадность и недальновидность. На протяжении двух предшествующих веков кельтов гнало по свету стремление заиметь побольше земель и жратвы. Они наводнили южные области как на востоке, так и на западе. Сколько разных народов кельты либо уничтожили, либо вытеснили, либо сами смешались с ними. Такое впечатление, будто где-то в лесной чащобе спрятана огромная материнская утроба, которая только и делает, что рожает кельтов. Или они зарождаются у неё в ухе и выходят через рот, как, говорят, делают ласки и другие мелкие зверьки и как, между прочим, родился у Алкмены Геракл? Раньше такое же колоссальное материнское лоно было у греков, так что они заполонили собой чуть ли не все острова и побережья. Теперь сие лоно вроде бы угомонилось. Мы, финикияне, если и не малочисленны, то; во всяком случае, никогда не были слишком многочисленны. С незапамятных времён большинство наших мужей отправляется в дальние странствия в разные концы света. Как же тут рожать по ребёнку в год?

Бальтанд уснул на своём мешке. «Спи, искатель приключений, мужественный и чудаковатый человек, — думаю я. — Ты сидишь в палатке поэта, а не дознавателя».

VII

Уйдя от болот, мы попадаем в местность не менее своеобразную. Теперь начальствование переходит к ратному жрецу Богусу. Пейзаж, расстилающийся перед нами, куда ни кинешь взгляд, напоминает пустыню. Бесплодная почва сплошь усеяна красноватым камнем. Этот край тоже едва ли способен вызвать нашу приязнь. Богус рассказывает о том, как сюда попали красные камни, и объясняет, что нам всем надлежит пасть ниц перед ними. Он делает это сам, и многие следуют его примеру. По мере того как рассказ его доходит до дальних шеренг, всё больше и больше воинов падает ниц.

Давным-давно, когда до этих мест добрался бог Мелькарт (которого греки впоследствии окрестили Гераклом, а римляне стали после них называть Геркулесом), его остановил великан по имени Альбион. Великан не желал видеть здесь Мелькарта. Воинственно настроенный, он просто кипел от гнева. Стало очевидно, что он не успокоится, пока не отнимет у Мелькарта жизнь. Тогда наш бог поднял лук, прицелился и выстрелил. Это было всё равно что стрелять в высокий дуб. Стрелы застревали в дубе, тогда как сам он оставался стоять, крепок и прям. Когда Мелькарт расстрелял весь колчан, великан Альбион, целый и невредимый, угрожающе двинулся на него. Тогда Мелькарт призвал на помощь самого Баал-Хаммона. Тот не отказал ему: средь ясного неба на великана обрушился град камней, который и порешил его. Мелькарт получил помощь — посмотрите сами, какая масса камней потребовалась, чтобы прикончить кровожадного злодея Альбиона. И до сего дня камни сохраняют красный цвет его крови.

В связи с этим божественным вмешательством мы принесли в жертву Баал-Хаммону чудесного чёрного быка. После жертвоприношения мы съели быка. Мне достался большой кусок, еле уместившийся в руке. Происходило это ранним утром, при низком солнце и в окружении головокружительных высот. В ушах у нас уже начинал свистеть ветер. Вскоре погода совсем испортилась. Ветер разыгрался не на шутку, одну половину небосвода стало затягивать странного вида тучами. При свете дня перед нами громоздились иссиня-чёрные города и охристо-жёлтые укрепления; они возникли, чтобы тут же исчезнуть, сменившись пропилеями и прочими воздушными сооружениями. Нас отвели на опушку пиниевой рощи, надеясь, что она послужит защитой от набиравшего силу урагана.

Однако мы попали из стихии сумасбродствующей в прямо-таки сбесившуюся. Похоже было, будто в роще растут не деревья, а злобствующие фурии. Каждая пиния обрела собственный страшный голос. В творящемся гвалте эти безумствующие создания подняли такой вой и вопь, что привели в ужас лошадей, у ратников же пальцы невольно потянулись к ушам, чтобы заткнуть их. Каждая пиния превратилась в разъярённую ведьму, которая, неистово размахивая бесчисленными руками, грозилась обрушиться на нас. Нам ещё не приходилось слышать подобного гама. Пинии звучали одна невыносимее другой. Тут были и надсадный кашель, и визгливый скрип, и стон, и рёв, и свист — все они пронзали нас своими острыми жалами. Всё войско, насколько я видел, точно ополоумело. Пехотинцы падали ниц, кони устремлялись вскачь неведомо куда, слоны, сложив огромные уши, становились по двое и упирались лбами друг в друга.

Да, мир сделался чудовищно ненормален, природа обратилась в руках божиих супротив естества, мы оказались фактически беззащитными, а наши меры предосторожности — совершенно бестолковыми...

Больше всех перепугался жрец. Какие он допустил ошибки во время священного ритуала?

А что происходит в моей палатке? Мои размышления прерывает появившийся в дверях вестовой. Он прислан Ганнибалом и говорит, что Бальтанда (который всё ещё спит) должны завтра поутру представить воинству вместе с вождём бойев Магилом из долины Пада. Зачем? Этого мне не сообщают. От меня вообще многое утаивается. Я не съел быка, я вкусил от него, причём получил большой кусок. Значит, Бальтанд — фигура значимая, смекаю я. Может быть, в часы, проведённые с ним, я играл более важную роль для великого военного похода, нежели я считал ранее? Может быть, кусочек волчатины вырос теперь в большой кусок?

Я не успеваю обдумать этот поворот событий. Вошедший в палатку верный слуга Астер рассказывает, что подошла очередь слонов переправляться через Родан. Такое великолепное зрелище пропустить нельзя! На всякий случай я расталкиваю Бальтанда и, схватив крепкой хваткой, беру его с собой.

Вдоль берега уже толпится пехота, собравшаяся поглазеть на необыкновенное действо. Я замечаю тут и многих писцов. Никто из них, насколько я вижу, не обременён мелкой тварью вроде Бальтанда. Один только я! Писцы ведут себя довольно развязно. Они пялятся и строят мне рожи, точно я — полная противоположность тому уникальному номеру, который исполняется сейчас на реке. Они идут в нашу сторону, как будто хотят заговорить со мной, но, приблизившись, внезапно отворачивают в сторону. Причём это петляние повторяется не единожды. Чего они хотят? Помешать мне наблюдать за происходящим? Или от меня дурно пахнет? Может, они боятся меня? Или просто испытывают? А, плевать! Их зады напоминают мне пустую доску для объявлений — по-испански tablon de anuncios!

Моя правая рука устала обнимать Бальтанда. Удержу ли я его левой? Должен удержать! Я поспешно меняю руки.

Писцы продолжают строить мне гримасы. Они не выносят меня. Мои привилегии для них — бельмо на глазу, мой талант — вонзившийся в кожу шип, мой свободный, светский образ жизни пробуждает в них мечты, которым не суждено осуществиться в этом мире, — вот почему один мой вид раздражает их. У меня уши вянут и глаза сохнут от их претенциозной некультурности. «Отвалите, засранцы несчастные! — так и хочется крикнуть мне. — Пошли в задницу, culum et clibanum!» Я смотрю на Родан, но настолько разволновался, что почти ничего не вижу.

Бальтанд жмётся ко мне. Уж не страх ли пробрал наконец этого искателя приключений? Обсуждать с ним сколько-нибудь сложные предметы бессмысленно. Попытайся я рассказать о вызывающем поведении писцов, он всё равно не поймёт меня. Когда Бальтанду нужно объяснить мне что-то чуть более сложное, он прибегает к неуклюжим вставкам на каком-то кельтском наречии, поскольку его владения греческим явно недостаточно.

Писцы продолжают изображать дурацкие пируэты около нас. С каким бы удовольствием я передал своего Бальтандика одному из них! «Вот тебе знатная норманнская муха, поди-ка понянчись с ней!» Я запрятываю взгляд как можно глубже, чтобы видеть происходящее вокруг лишь искоса, боковым зрением.