Россия распятая, стр. 4

История славянства, как и русского племени, в большинстве своем писалась врагами. Я – маленькая частица нации. И горжусь тем, что более чем за тридцать лет своей творческой деятельности служил Богу, России и совести, и не отказываюсь ни от одного поступка, картины или напечатанного слова. Я не изменил России и себе, думая, как миллионы русских. И народное признание явилось надежным гарантом того, что меня не растоптали черные силы, несмотря на ненависть и клевету врагов. Я благодарен всем, кто помогал в моей, нашей общей борьбе за Россию. Моя исповедь – мои картины и эта книга, дорогой читатель. Упорное желание написать ее возникло у меня по велению гражданской совести, а не только из-за ненависти к клеветникам России и ко мне лично как к русскому художнику. Прочтя рукопись одной из книг обо мне, я понял, что должен написать о себе сам, выразить свой взгляд на добро и зло в мире, дать отпор фальсификаторам нашей истории и защитить ею себя – художника и солдата истерзанной и униженной России.

«ЕГО СОВСЕМ НЕ СЛЫШНО…»

…На пожелтевшем конверте рукой моей тети написано: «Письма о рождении Ильюши». Моя бабушка, Елизавета Дмитриевна Флуг, в девичестве Прилуцкая, происходившая из старинного русского рода, писала эти письма своей дочери Агнессе, родной сестре моей матери (до чего поразителен почерк старых людей, учившихся в гимназиях до революции, говорящий о совершенно ином строе духовной жизни!).

Я прошу извинения у читателей за то, что привожу эти письма. Думается, что, может быть, они представляют интерес не только как документальные свидетельства о рождении будущего художника, но и свидетельства, отражающие атмосферу жизни страны 1930 года, когда Россия была уже давно завоевана большевиками, как провозгласил миру Ленин. Страной правил верный делу Ленина Иосиф Джугашвили («Сталин – это Ленин сегодня»).

Говоря о себе, я хотел бы рассказать читателям о моем поколении, о нашей мучительной судьбе… Воистину – мы свидетели «страшных лет России»…

12 июня, четверг, 1930 г.

Дорогая Агенька,

сегодня получила твое 2-е письмо… где ты пишешь, что я неверно адрес написала… Неужели пропадут мои письма, главное последнее, с известием, что у Олечки родился сын. Я обещала тебе на другой день, а вот и два прошло, все никак не успела. Расскажу все подробнее.

8-го, в Троицу, часа в 4 утра Олечка постучалась ко мне, говоря, что у нее очень живот болит. «Наверное, расстройство». Я, конечно, увидела, что это не то… И решила, что лучше идти. Часов в шесть – седьмом они с Сережей пошли пешком в больницу, а я со смятенной душой пошла к ранней обедне, выстояла всю, потом еще молебен был. Сережа вернулся, а к 9-ти, когда дают справки, снова пошел. Олечка писала письма, очень хотела домой. Ее даже перевели в отделение выздоравливающих, рано пришла. И 9-го навещали ее (т. е. только письмами обменивались). Когда приходила – слышала чужие стоны и душа надрывалась. Вечером 9-го она была уже в родильной палате, но схватки были слабые, все же Сережа просил ночью позвонить, если что будет. Я долго не раздевалась, поджидая звонка. Утром пошли туда, и вот видела Скоробанского (я тебе писала), потом узнала, что у нее схватки сильные. Я места не находила, пошла побродить и сидела в церковной ограде. Вернулась домой, и Лиля сказала мне, что звонили: у Олечки сын и все благополучно.

Сережа уходил куда-то, и когда вернулся, я его обрадовала моим сообщением и поздравила… Сережа пошел в больницу уже позже назначенного для передачи часа и, так как там щедро давал на чай, ему сказали: «Подождите, сейчас вашу жену понесут» (ей зашивали швы) и ему удалось повидать ее. Он нашел, что она хорошо выглядит, бодрая была. Мне сразу же в 3 часа написала: «Ты, верно, огорчена, что вместо Елизаветы родился Елизавет-Воробей…»

Так он у нас и назывался Воробушком. Мальчик здоровенький. 3500 гр. весу. Оля писала: «Ребенка видела мельком, кажется довольно пролетарским», а в следующем письме: «сегодня он показался мне лучше, волосы с пробором на боку, с голубыми глазами».

Как жаль, что не пускают родных. Так бы хотелось посидеть с Олечкой и посмотреть нового внука…

21 июня, суббота

Милая и дорогая Агенька!

Вот Олечка и дома. Приехала она вчера, часа в 2. Было очень хлопотливое утро, все хотелось устроить и приготовить. Сережа бегал в рынок за цветами, в аптеку, накануне купил хорошенькую кроватку, а вчера матрасик достал здесь в универсаме. Хлопотал по телефону об автомобиле со службы, но ничего не вышло, приехали на извозчике. Я смотрела из окна комнаты, а по Плуталовой под окнами уже ходила Ниночка, которой тоже не терпелось. Слышу, она кричит: «Едут, едут…» Вижу, Олечка кивает, а Сережа с малюткой на руках. Выбежала я на лестницу, и внесли вместе. Мальчик очень слабенький. Главное, умилило меня то, что рыженький в Олину породу. Ротик у него маленький, Олин, но; пожалуй, все же на Сережу больше похож или, вернее, на обоих: есть и Олино и Сережино. Вчера он поразил своим спокойствием. Долго не засыпал, лежал с открытыми глазами, зевал и все молчал. Дети его обступили, особенно Аллочка, которая прямо приникла к нему, смотря со страхом (так как он плакал в это время) и в то же время гладя его рукой. Оля очень спокойная мамаша, кормит его по часам, встает к нему… Сегодня такой чехольчик-занавеску смастерила на кроватку. Она очень похудела, но лицо такое хорошее, глаза стали большими, и какое-то новое выражение появилось – серьезное и мягкое…

Сережа не наглядится на сына. Оля говорит, сегодня он даже с обеда вскакивал, настолько рад, и приходил к «философу» (уж очень он серьезен, и помню, даже Лиля сказала: «Его совсем не слышно»). Меня умилила картина: кормилица Оля. Наша-то затейница и шуточница!… Она все делает без лишних слов и приговариваний, но как-то положительно и серьезно.

Сегодня устала, одолели визиты. Утром заходила Ольга К., потом пришли сослуживцы и сидели очень долго, накурили (удивляюсь бесцеремонности!), вечером Оля К. и потом Володя, который и сейчас тут, но пришел к Лиле. Вчера заходила и обедала у Лили Верочка…»

Начало моей жизни

Первое мое впечатление в сознательной жизни – кусок синего неба, легкого, ажурного, с ослепительной белой пенистой накипью облаков. Дорога, тонущая в море ромашек, а там, далеко – загадочный лес, полный пения птиц и летнего зноя. Мне кажется, что с этого момента я начал жить. Как будто кто-то включил меня и сказал: «Живи!»

Каждое утро я просыпался от задорного и звонкого петушиного крика, который заставлял открыть глаза, увидеть залитую лучами огромного солнца маленькую комнату, оклеенную старыми, дореволюционными газетами вперемежку с плакатами, призывающими недоверчивого середняка вступить в колхоз. Белый юный петушок был необычайно энергичен – с восходом солнца жажда деятельности обуревала его голову, увенчанную красным пламенем гребешка. Он кричал беспрерывно, весело, надсадно, как будто осуждая спящих людей.

Маленький петушок был невыносим – гонялся за детьми и взрослыми, стараясь клюнуть как можно больнее, жестоко изранил в драке добродушного соседского петушка, отнимая его добычу. Я полюбил неугомонного драчуна и не разделял общего возмущения его проделками. Однажды, проснувшись в комнате, тонущей в жарком мареве, я с удивлением увидел, что солнце было уже высоко, но никто не предупредил нас о восходе… Все ели суп из маленького петушка и были очень довольны наставшим покоем. Я один не мог есть… Взрослые смеялись и говорили, что это другой петушок, а наш уехал погулять к бабушке в город, в гости, и скоро вернется… Но я знал, что никто уже не разбудит нас с такой радостной настойчивостью, когда будет вставать солнце.

С дачи возвращались всегда к осени. После просторных лугов, стрекоз, дрожащих над темными омутами маленьких быстрых речушек, после мирных стреноженных лошадей с добрыми мохнатыми глазами, долго и неподвижно стоящих в вечернем тумане, дымившемся над рекой, после запущенных садиков с ярко-красной смородиной и малиной удивительным миром вставал Ленинград с громадами стройных домов, с бесконечным морем пешеходов, трамваев и машин.