Где же ты, Орфей? (СИ), стр. 12

Еще я думала о том, что видят они. Представляют ли они картинки и ощущения, как делаем это мы. В конце концов, того, кто не может ничего вообразить, не должно поражать искусство, ведь это всегда контекст, разворачивающийся в сознании.

Виолончель отпустила пронзительную, протяжную ноту, и я почувствовала, что наступает осень, и сад уходит. Я тосковала по нему, пока умирали цветы.

И когда Тесей, наконец, отвел смычок, я поняла, что наступила зима. Раздался рев аплодисментов, показавшийся мне тошнотворным после музыки Тесея, но я нашла собственные ладони ударяющимися друг о друге в общем хоре. Мы были как доисторические животные, которых выбросило на берег, неразумные, хлопающие плавниками и очень удивленные.

Когда я обернулась к Одиссею, его не оказалось рядом.

Глава 3

Все изменилось, когда Тесей закончил играть. Его собственное лицо не выражало понимания того, что Тесей сделал, но власть свою он ощущал чудесно. Теперь никто больше не нырял с разбегу в купальню, милующиеся парочки разделились, и каждый смотрел в свою сторону. Если бы припозднившийся гость вошел в зал именно сейчас, он мог бы подумать, что Тесей испортил вечеринку, и всем стало вдруг неловко. Но это только потому, что бедняга гость не услышал музыки, которая звучала для всех остальных.

Мне казалось, что отдельные ноты все еще всплывали в моем разуме, и это не давало мне сосредоточиться ни на чем другом. Я поискала взглядом Одиссея, но безынициативно и безрезультатно. Пир стал казаться совершенно скучным по сравнению с тем, что вырывал движениями смычка из самой моей души Тесей. Было уже не так важно, что есть, и что пить, и где спать. Отрешенность и аскетизм, резко противоречившие духу начала вечера захватили многих, если не всех. Даже Медея отставила блюдо с фруктами. Она думала о чем-то своем.

Я знала, что и они ощущают нечто подобное. Быть может, искусство, красота, облегчали их вечный голод.

Если подумать искусство ведь есть форма протеста против естества. Искусство заставляет отрешиться от физических ощущений, от бытовых задач и проблем, от жизни в пределах только тела вообще. Ради искусства умирают, что является, по сути, прощанием с главнейшим из инстинктов. Высокая поэзия заключалась в том, что существа, обретшие разум, должны, в конце концов, обрести альтернативу животному существованию.

И, без сомнения, наша, человеческая сила в этом деле была велика. Мне казалось, что они поражены сейчас Тесеем куда больше, чем самый впечатлительный из нас. Даже воздух чувствовался застывшим, жутким в своем бездействии. Где-то здесь была Первая, и я видела, что Неоптолем смотрит куда-то высоко, поверх всех голов. На его губах была блуждающая, странная улыбка.

Что за глупости, подумала я, и почему он кинул апельсиновую корку?

Затем, потихоньку, люди начали расходиться. Сначала я услышала шепот, прошедшийся по залу, как волна, и сразу начался отлив. Кто-то, кому-то сказал, что можно уходить, и это было большим облегчением. Всем хотелось побыть наедине со своими мыслями, и прощание было скомканным. Люди уходили от Тесея, наполненные так сильно, что казались усталыми. Мне тоже было тяжело нести все, что я приобрела. Медея широко зевнула и сказала:

— Музыка прям...ну, вау!

Я кивнула. Тесей пожимал руки людям вокруг, недовольный, наверное, столь скудной их реакцией. Он и не понимал, как она глубока. На лице Тесея было капризное, детское выражение. Он выглядел просто чудо каким хорошеньким!

На обратном пути Медея без конца зевала, утомленная впечатлениями, а Гектор шел чуть позади, словно все еще раздумывал о тех чашах вина, возле которых простоял все время.

— А мы пойдем на Биеннале? — спросила Медея. Я кивнула, а потом чуть отстала, дождалась Гектора. Он сказал:

— Представляешь, апельсиновая корка! Надо же придумать такую дурость!

— Я тоже так подумала, — сказала я. — А теперь мне кажется, что это не так уж глупо. Южные бандиты, мафия, присылали апельсиновые косточки тем, кого собирались убить. А апельсиновые корки полностью противоположны косточкам. С такой точки зрения, это забавно.

Я засмеялась. Гектор сказал:

— Не вижу ничего забавного.

Я догнала Медею и сказала:

— Только зайдем домой, хорошо?

А дома, пока Гектор расхаживал по комнате, невероятно нервный, а Медея ела апельсин, я сушила на камином корку. В конце концов, я отдала ее Гектору.

— Пойдем? — спросила я.

— Не думаю, что меня хотят там видеть, — ответил он. Вид у Гектора был обиженный. Медея закатила глаза, так что почти одни белки остались. Я сказала:

— Не знаю, кто как, а я очень хочу, чтобы ты был там.

Он заворчал, но, когда мы собрались, вышел с нами. А я все думала, что с Гектором это просто. А как насчет Одиссея? В голове у меня все еще крутился сад и его умирающие цветы, незаметно они превратились в расцветшие на острых стеблях сердца и легкие.

Я подумала, что раз Одиссей убивает других людей, как считать его человеком, таким же любимым, как и все другие? Было очень тяжело даже размышлять об этом, но в то же время необходимо. Я знала, что сегодня он не появится на Биеннале (скорее всего), потому что здесь Одиссея еще никто не знает. Однако, дело было не в этом. Я хотела понять, как должна относиться к тому, кто причиняет другим людям невероятную боль. Я отвыкла от этого знания. Я много читала о войнах и преступлениях старых времен, и слышала о том, что происходит на Свалке, но Орфей говорил, что люди все равно становятся лучше.

Мне казалось, что если допустить существование такого, как Одиссей, то сломается вся моя стройная система, где существуют они, а так же существуем мы, и все просто перестанут быть. Как прихлопнуть муху на столе — вот существо было цельное, а вот просто авангардная клякса на скатерти.

Если Одиссей был частью "мы", большого и прекрасного, почему он тогда убивал нас, а если он был их частью, отчего же в нем не было ничего от космических бездн и далеких звезд? Должен был быть ответ. И хотя Орфей говорил, что все в мире настолько сложно, что даже математика не имеет всех ответов, я считала, что люди привыкли усложнять. Сложное кажется красивее простого, а хаос впечатляет больше порядка. Хотя Орфей, к примеру, очень боялся хаоса. Он мне говорил: я хочу быть машиной.

Тогда я написала ему алгоритм, и Тесей решил, что тоже хочет быть машиной, автоматом с газировкой, красивым и блестящим, без проблем и антидепрессантов.

Так вот, всем им жизнь казалось очень сложной, поэтому они спали с таблетками и вставали с таблетками. Я старалась стоять на другой позиции, а теперь она казалась мне шаткой.

Медея сказала:

— Мы что, спускаемся вниз?

— А? Да. Биеннале проходит в подсобных помещениях.

Самый последний рубеж, заходить дальше нам было нельзя.

Мы вошли в лифт, и Гектор сказал:

— Нет, представь только, что они выдумали. Зачем спускаться вниз, если ты уже наверху?

— Ты увидишь, — сказала я и немного обругала себя за то, что прежде его не звала. Мои мысли снова ускользнули от Гектора к Одиссею, но я знала, что ответ именно в Гекторе. Я смотрела на него пристально, он даже спросил:

— Что?

Я покачала головой. Вот, к примеру, Гектор. Он — человек, который мне нравится. Он — брюзга и ворчун, срывает чужие планы, добровольно служит нашим хозяевам, предан Сто Одиннадцатому, потому что когда-то Сто Одиннадцатый спас Гектора. Вот именно!

— Точно! — сказала я, и обняла Гектора. Лифт остановился, и Гектор мягко отстранил меня от себя.

— С тобой все в порядке Эвридика?

— Более чем! Я решила очень сложную задачу!

Гектор вздохнул и погладил меня по голове, у него был снисходительный, самодовольный, раздражающий вид, но я любила его. Тесей мог быть ужасно бесчувственным и поверхностным, как красивенькая машина, которой он мечтал стать, но я тоже любила его. Потому что нельзя было сказать, что кто-то из них — не человек. Каждый из них даже в своих не самых приятных качествах руководствовался тем, что можно назвать добром. Кто-то из очень мудрых людей (наверное, с Востока, но я точно не помнила) говорил о том, что зло само по себе невозможно в принципе, даже самые злющие люди несут в себе крупицу внутреннего, потенциального добра хотя бы потому, что они последовательны, преданы своему делу и верят в то, что творят.