Эксгумация, стр. 17

А я, протянув руку к ее клитору, как бы ответил ей: «Более чем достаточно». И какое-то время так оно и было.

Но секс никогда не бывает таким вот простым и понятным делом. Вскоре мне стало казаться, что я предаю Лили, хотя она была мертва и никак не могла обидеться на меня за это. Однако уже только прикосновение к телу другой женщины, уже только допущение (с моей стороны) существования этих других женщин было предательством. И пусть теперь я был почти уверен, что Лили мне изменяла, моя посмертная месть не принесла мне никакого удовлетворения. Мне было грустно оттого, что призрак Лили омрачил мне секс с Энн-Мари. Но затем я вспомнил, что, когда мы занимались этим с Лили, я почти всегда вспоминал о сексе с другими женщинами.

Одно мне удалось наверняка — не думать о Лили в момент оргазма. Чтобы заблокировать неизбежный образ Лили в сознании, я представлял себе, что насилую незнакомую женщину, трахаю ее в зад, и она кричит, умоляет меня остановиться, но я не останавливаюсь. Мне казалось, что так лучше.

А затем настал момент, когда мы лежали рядом, и все, на что я мог осмелиться, это легонько касаться спины Энн-Мари кончиками пальцев. Мне казалось, что погладить ее ладонью или обнять было бы уже слишком.

Я был благодарен Энн-Мари. Мне хотелось плакать, и хотелось, чтобы она это заметила. Мне хотелось, чтобы она разрешила мне жалеть ее. Я был готов заботиться о ней самыми разными способами. К сожалению, я не мог сказать ей, что люблю ее, потому что пока не любил. Но я знал, что стоило мне произнести слова о любви, и я бы тут же ее полюбил, благодаря одному только произнесению этого вслух.

Мы уснули.

Я проснулся около четырех и лежал в полутьме наспех зашторенной комнаты, разглядывая идеальную спину Энн-Мари. Мне казалось, что она совершенна — гладкая, белая, мягкая. Как у Лили. Но когда в спальню проник утренний свет, я начал различать родинки. Как будто кто-то вылил на нее кофейную гущу. Затем проступили веснушки. И пигментные пятна. И волоски. Но неспособность Энн-Мари сохранять совершенство в любой другой обстановке, кроме полутьмы, сделала ощущение близости с ней еще более острым.

Я вспомнил, как, живя с Лили, я просыпался по ночам, отправлялся в туалет и обнаруживал синяки на руках и ногах. Трудно было поверить, но я любил ее так сильно, что научился не просыпаться, даже когда меня избивали. Лили колотила меня во сне, а я, не просыпаясь, принимал ее удары. Однажды она даже выбила мне передний зуб.

Я снова уснул.

Впервые после убийства я чувствовал себя таким счастливым.

26

Проснувшись утром, я нашел на прикроватном столике записку — простую и полную нежности. Вскоре зазвонил телефон: это была Энн-Мари. Она явилась на работу рассеянная, улыбающаяся и в том же наряде, что и накануне. В модельном агентстве, — рассаднике сплетен, — битком набитом помешанными на внешности девушками и ультра-женственными педиками, это не могло остаться незамеченным. Наши голоса по телефону сохраняли, насколько это было возможно, тембр постельного воркования. Но Энн-Мари постоянно приходилось отвлекаться, чтобы ответить на колкости и шуточки в свой адрес.

Выпив кофе, я решил, что у меня теперь достаточно сил, чтобы отправиться в квартиру Лили. Мне нужно было вернуть квартиру себе, окончательно забрав ее у Джозефин.

Когда я вошел, воздух в холле был мертвым и холодным. От ковра воняло кошачьим дерьмом. На столике у двери лежала стопка писем. Я рассеянно просмотрел почту и обратил внимание, что все письма, пришедшие достаточно давно, были вскрыты (включая адресованные мне): банковские извещения, телефонные счета, авиапочта, даже рекламные отправления. Мне было неприятно, что Джозефин теперь знала всю правду о моем гигантском овердрафте. Я запихал почту в рюкзак — с ней можно было разобраться позже.

Я прошел на кухню, сам не зная, что мне там было нужно. Никогда еще на кухне не было так тихо. Лишь через несколько мгновений я сообразил, что отключен холодильник. Когда мы жили здесь с Лили, он грохотал так сильно, что сотрясались стены, и я прозвал его Шкала Рихтера. Обе дверцы холодильника были распахнуты настежь. Внутри не было ни еды, ни льда, ни холода.

Я пооткрывал кухонные шкафы и нашел несколько банок томатного супа и упаковку кексов. Они остались тут от меня — я позволял себе есть эту гадость, когда Лили уезжала на репетиции или гастроли; она бы ни за что не притронулась ни к чему подобному, просто руки не дошли выбросить.

Я испытал облегчение оттого, что Лили так и не смогла полностью выкинуть меня из своей жизни и своей квартиры. До того как я сюда вернулся, меня больше всего пугало, что от моей любви к Лили не останется никаких следов. Но я никуда не делся — я по-прежнему был здесь. И в каком-то смысле в квартире теперь было больше от меня, чем от нее, — Лили никогда не отличалась аккуратностью. (В нашем союзе она была Грязным Монстром, а я — Феей Чистюлей.) Прибравшись в квартире, Джозефин привела ее в соответствие с моими представлениями о минималистском рае, к которому я всегда стремился, но которого так и не смог достичь из-за склонности Лили к хаосу.

Остались выбранные мной постеры на стенах (к фильмам «Ящик Пандоры», «Аталанта», «Дети рая») — Лили всегда была слишком занята, чтобы об этом задумываться; осталась кофеварка, которую я посчитал лучшей на рынке (после того, как целую неделю сравнивал особенности различных моделей). Осталась корзина для мусора из нержавеющей стали, которая стоила мне четверть месячного жалованья. Лили не отдала ее мне, когда я съезжал с квартиры. По ее словам, я задолжал ей столько денег, что она считала себя вправе оставить любую купленную мной вещь.

Она также переняла мои вкусы в музыке (единственной исполнительницей, которую она выбрала сама, была Джой Дивижн). Большинство книг, за исключением помятых текстов ролей, тоже были куплены мной. Я читал десятки интервью, в которых Лили рассказывала, что открыла для себя альбом или роман, которые на самом деле неделей раньше порекомендовал ей я. Когда я выразил ей свое неудовольствие, Лили (вполне в духе своей матери) ответила: «Но Конрад, зато я открыла тебя…»

На одном из кухонных столов стояли две большие бутылки «Абсолюта» с голубой этикеткой. Я до сих пор не выяснил, откуда они взялись.

Мать Лили не заметила печеньица, которые я в свое время запихал в темный угол самого высокого шкафа. Я достал пачку, прошел в гостиную, открыл ее и стал крошить печенье на блестящий сосновый пол. Сам не знаю зачем. Просто захотелось совершить что-нибудь абсурдное.

До сих пор я не нашел в квартире даже намека на то, из-за чего Лили могла стать жертвой убийства. Сам не знаю, что я рассчитывал найти. Но мне казалось, что здесь должно было быть что-то необычное; хотя, если бы такой предмет был, его бы наверняка изъяли детективы. В квартире хорошенько прибрали — я еще раз в этом убедился, когда зашел в спальню.

Одежда Лили обычно обитала или на полу, или в огромной металлической корзине для грязного белья. Я не припомню, чтобы хоть раз пол спальни не был покрыт лишаем брошенных трусиков или паршой скомканных колготок — в стерильной экосистеме Лили просто не смогла бы произрастать.

Я предположил, что Джозефин разложила одежду по шкафам и комодам. Открыв несколько ящиков, я убедился в правильности своего предположения — все было выстирано, выглажено, рассортировано и разложено по стопкам.

В этот момент у меня в голове возник неожиданный образ: Джозефин стирает в раковине трусики Лили полуторамесячной давности, отстирывает пятна грязи. Кровь, моча, дерьмо Лили и даже, вполне возможно, моя вытекшая и засохшая утренняя сперма растворяются в мыльной воде и текут между проворными пальцами Джозефин. Это было противно.

Я заглянул в тайник Лили, который она устроила под половицами в спальне. Я заглядывал туда и раньше, но ни разу не осмелился что-нибудь оттуда достать, потому что, если бы Лили узнала, это означало бы мгновенный конец наших отношений. Ее дневники (все ее дневники), как я и ожидал, исчезли. Если верить Джозефин, их забрала полиция.