Девятый Будда, стр. 81

Следя за происходящим из-за деревьев, Кристофер почувствовал это ледяное презрение так, словно оно было направлено на него. Пленный уже обрел свободу, вырвавшись из рук своих палачей, духовную свободу. Он не произносил речей, не сулил им отмщения. Достаточно было посмотреть на него, чтобы понять, что белые проиграли войну. Теперь это был лишь вопрос времени. Он крепко прижал дуло к виску, чтобы оно не соскользнуло. Одно движение, и все снова будет хорошо. Он нажал на спусковой крючок, и револьвер упал на землю.

Наступила страшная тишина. Все удовольствие, которое они получили от сегодняшней работы, весь триумф, с которым они столь четкими порциями отмеривали смерть, — все это было испорчено в одно мгновение, одним жестом. Генерал нагнулся и поднял револьвер. Трясущейся рукой он снова зарядил его и убрал в кобуру.

Кристофер шагнул, все еще не отрывая глаз от опушки, от белой формы живых, от залитой кровью формы мертвых. Он повернулся, чтобы уйти, беспокоясь, удастся ли ему отыскать в темноте обратный путь.

Из мрака донесся мягкий голос, говоривший по-русски:

— Просто бросьте револьвер, товарищ. Вы окружены со всех сторон.

Он последовал совету. Револьвер почти беззвучно упал на землю.

Глава 51

Небо за их спинами начало краснеть, словно на юге начинался восход. По всему черному небу, от края до края, бесшумно крался ад. Была полночь. Маленький генерал — его фамилия была Резухин — приказал своим людям поджечь лес факелами. Накануне он и его отряд из сорока человек попали в этом лесу в засаду, когда возвращались в Ургу после шести дней отсутствия, в течение которых они выполняли разведывательное задание. Половина отряда была убита, прежде чем им удалось выманить противника на открытую местность и одержать победу.

Теперь Резухин решил, что лес представляет опасность для всех белых частей: он решил, что лес необходимо сжечь дотла. Но Кристоферу показалось, что вовсе не военная необходимость заставляла генерала сжечь несколько гектаров леса. Генерал и его люди перестали быть солдатами, сражающимися на войне. Их война давным-давно была проиграна. Теперь они были актерами в апокалипсической драме, сойдя с ума от наркотиков, алкоголя, болезней, кровопролития и разрушений.

Здесь, в Монголии, они влачили призрачное существование, навсегда утратив возможность вернуться к живым, семьям, возлюбленным. Они считали себя проклятыми и жили соответственно. У них не было ни страха, ни нравственности, ни колебаний, ни надежд, не было причин заниматься чем-либо помимо убийств и мародерства, пытаясь как-то отомстить миру за то, что он повернулся к ним спиной. Они были представителями нового века, отчаянного века, который подходил к концу. И они оставляли после себя огромное и загадочное жестокое потомство, чего не удавалось никому из тех, кто шел по этим степям с Чингисханом и Тамерланом.

Кристофер скакал рядом с Чиндамани. Уинтерпоул был чуть позади. Они были во главе колонны, рядом с генералом. Машину погнал в Ургу русский механик.

Поначалу Уинтерпоул начал возражать против такого отношения, утверждая, что он и Кристофер являются английскими агентами, посланными для оказания помощи фон Унгерну Штернбергу. Но генерал только смеялся в ответ, а когда Уинтерпоул продолжал настаивать, резко сказал, чтобы он заткнулся или его расстреляют. Даже Уинтерпоул знал, когда следует замолчать. Но теперь он кипел от злости, отчаянно веря в то, что Унгерн нуждается в нем и что Резухин будет наказан за невежливое обращение с представителем дружественной державы.

Уинтерпоул был светским человеком, но его знание мира, пусть и обширное, было другого рода. Добродетели и грехи высшего общества хотя и представляли интерес, все же отличались от добродетелей и грехов казарм и открытых степей. Там, откуда приехал Уинтерпоул, были правила и условности, даже по отношению к самым мрачным преступлениям; как иначе можно отличить высокопоставленных персон от обычных преступников? Но здесь никакого кодекса не существовало: здесь отчаяние отметало все изысканное и наделяло все, к чему прикасалось, жестоким безумием. Это напоминало огонь, бушующий в обреченном лесу, вышедший из-под контроля и пожирающий все, к чему бы он ни прикоснулся.

* * *

Поздно ночью они остановились на ночлег, значительно удалившись от пылающего леса. На горизонте все еще сверкала стена огня — раздуваемый сильным ветром огонь оттенял небо. Трех пленных поместили в одну палатку, выставив несколько охранников. Они крепко спали или лежали, прислушиваясь к тишине, ее звукам: далекому и немелодичному пению птиц, вскрикам спящих, потрескиванию костров, призванных сдержать пронизывающий холод. Когда они проснулись, охрана приказала им не разговаривать между собой, хотя и воздерживалась от применения силы. Всю ночь Кристофер держал Чиндамани в объятиях не произнося ни слова. Она тоже молчала в его объятиях, охваченная ей одной понятной грустью, не в силах ни заснуть, ни помечтать.

Весь следующий день они скакали в мрачной тишине, растянувшись по пустой равнине как разорванные бусы из дешевого стекла. Один из людей Резухина скончался от ран, полученных в перестрелке в лесу. Они оставили его на траве, раздетого, бледного, жалкого. Лошадь пошла с отрядом, в пустом седле ее не было всадника.

На вторую ночь всех охватило беспокойство. Получив удовлетворение от кровопролития и поджога леса, оставив на месте преступления лишь дымящиеся головешки, они до этого момента испытывали болезненное удовольствие от содеянного, их поникший дух воспрял от прилива тщеславия.

Но на второй день, и особенно после смерти раненого, их начала охватывать глубокая тоска. На протяжении всего пути они ерзали в седлах, мечтая поскорее вернуться в Угру или отправиться на очередную охоту за просочившимися на их территорию большевиками. Кто-то съехал с дороги к лагерю кочевников и вернулся с приличным запасом ханчи, местной водки.

Вечером после ужина бутыли с ханчи пошли по кругу, и настроение людей изменилось. Они пели старые русские песни о девушках с соломенными волосами, качающихся в осенних туманах березах и становились сентиментальными и плаксивыми.

Умудренные жизнью рассказывали молодым патетические истории о доблестях, потускневшие от бесконечного пересказывания. Затем на смену этим рассказам пришли похабные истории. В результате появились новые песни. Резухин сидел отдельно, у своего собственного костра, его черная перевязь сливалась с темнотой; он курил гашиш из своих личных запасов, которые всегда возил в собой в седельной сумке.

Сразу после полуночи они решили прийти за Чиндамани. Костры начали гаснуть, а с юга пришли облака, закрывшие луну. То ли ханчи заставила их позабыть об осторожности, то ли темнота дала им почувствовать, что они без риска могут осуществить задуманное. Резухин приказал не трогать женщину — несмотря ни на что, он достаточно знал своего начальника, чтобы принять все меры предосторожности на тот случай, если окажется, что англичане действительно представляют для Унгерна какую-то ценность. Но он к тому времени заснул в своей палатке и не был в курсе того, что происходило.

Кое-кто из его людей целый день искоса рассматривал ее, но ни один не подошел к ней и не пытался с ней заговорить.

Вот уже много лет никто из них не общался с женщинами, которые не были бы проститутками или чем-то вроде этого. Но хотя души их и огрубели, где-то глубоко в сознании сохранились потускневшие воспоминания о социальных условностях, внушенных им с детства. У некоторых дома, в России, остались жены или возлюбленные. А Чиндамани, скорее всего бессознательно, но с безошибочной четкостью выстроила барьер между собой и окружавшими ее людьми; и этот барьер, пусть и невидимый, заставил их ограничить днем свой интерес к ней брошенными тайком взглядами.

С наступлением ночи и под сильным воздействием выпитого все это изменилось. На смену сентиментальности пришла жалость к себе, сменившаяся сожалениями. Прошло немного времени, и на смену сожалениям пришло презрение к немцам, большевикам и всем тем, из-за кого они потеряли Россию и все свои привилегии. Презрение породило жадную, беспричинную похоть, не просто физическое чувство, но душевное, основанное на жадности и горечи, лежавших в глубине их израненных душ.