Разин Степан, стр. 56

– Ен я, атаман-батько! И листы твои на торгу роздал и людей в казаки подговаривал…

Лицо атамана стало веселее.

– Добро! Дело хорошее худом не венчают, а невесту тебе все одно не взять – куда нам с бабами в походе? Но я тебе говорю: жив попаду в Самару, то и воеводу дойду и невесту твою тебе дам. А теперь слушай: ежели, как хочешь ты, мы из воеводы жир на огне спустим, то ему тут и конец! Я же хочу известить царя с боярами, что на море нас хошь не хошь – пустишь… Теперь хочешь ли ты, самаренин-казак, чтоб я тебя послал гонцом к воеводе астраханскому? Сказываю, будет с этим воеводой так, как хочешь ты! Не обессудь, ежели астраханский воевода тебя на пытку возьмет, а потом повесит на надолбе [135] у города.

Казак попятился и сбивчиво сказал:

– Атаман-батько, так-то мне не хотелось ба…

– Кого же послать гонцом? Стрельцов, взятых здесь, или казака в изветчики наладить? Мне своих людей жаль! Молчишь? Иди прочь и не забегай лишним криком – берегись!

Казак быстро исчез.

– Гей, стрельцы Беклемишева! Что чинил над вами воевода?

– Батько, воевода бил нас плетью по чем ни попади.

– Убил кого?

– Убить? Грех сказать, не убил, сек – то правда.

– Материл!

– Убивать воеводу не мыслю! По роже его вижу – смерти не боится, но вот когда его вдосталь нахлещут плетью по боярским бокам, то ему позор худче смерти, и впредь знать будет, как других сечь и терпеть легко ли тот бой! Стрельцы! Берите у казаков плети, бейте воеводу по чем любо – глаз не выбейте, жива оставьте и в кафтанишке его, что худче, оденьте, да сухарей в дорогу суньте, чтоб не издох с голоду, – пущай идет, доведет в Астрахани, как хорошо нас на море не пущать!

– Вот правда!

– Батько! Так ладнее всего.

– Эй, плети, казаки, дай!

Разин с Черноярцем уплыли на струг.

6

На песке, мутно-желтом при луне, черный, от пят до головы в крови, лежал воевода, скрипел зубами, но не стонал. По берегу также бродили пьяные стрельцы с казаками в обнимку – никто больше не обращал внимания на воеводу; рядом с воеводой валялся худой стрелецкий кафтан. Воевода щупал поясницу, бормотал:

– Сатана! Тяпнул плетью – кажись, перешиб становой столб? Вор, а не сотник, боярский сын – черт!

У самой Волги, ногами к челну, рыжея шапкой, длинная, тонкая, пошевелилась фигура казака. Воевода думал: «Ужели убьет? Вишь, окаянный, ждет, когда уйдут все».

Над играющей месяцем, с гривками кружащей около Камней Волгой раздался знакомый казакам голос:

– Не-е-чаи! Струги налажены, гей, в ход!

Люди, голубея, алея кафтанами, синея куртками, задвигали челны в Волгу. Берег затих, лишь по-прежнему, рыжея шапкой, у челна лежал казак. Поднявшись на ноги, воевода пошатнулся, застонал, кое-как накинул на голые плечи кафтан, побрел, не оглядываясь, придерживая кафтан левой рукой, правой махая, чтоб легче идти. Почувствовал боярин страх смерти, избитые, в рубцах голые ноги задвигались сколь силы спешно, услыхал за собой шаги; не успел подумать, как правую руку его прожгло, будто огнем, – за воеводой стоял казак в синей куртке, в руке казака блестел чекан. [136]

– Сволочь! Молись, что атаман спустил, я б те передал поклон родне на тот свет.

Из руки воеводы лилась кровь, он, шатаясь, сказал:

– Вишь, казак, я нагой…

– Нагой, да живой – то дороже всего, пес!

Казак повернул к челну и исчез на Волге. На стругах гремело железо, подымали якоря.

Воевода сел на камень в густую тень, упавшую под гору полосой. Оттого ли, что боярин был унижен и избит до жгучей боли, что, привязанный к дереву, каялся про себя, дожидаясь смерти, и потому не ругался, стараясь не изменить лица, у дерева вспомнилось ему – как и где обижал он многих, а когда били его, то мелькнула мысль о какой-то иной, холопьей правде… И теперь, отпущенный казаками, воевода не злился, но больше и больше радовался жизни. Что рука его ноет, кровоточит, то и это выкуп за чудо – жив он!

– Едино лишь – в Астрахань снесут ли ноги? Кровь долит, мясо ноет все… не загноилось бы? Нет, вишь, сырой овчины, а ништо… Жив – слава тебе, создателю!

Зубами и небитой рукой боярин оторвал кусок полы кафтана, засыпал рану песком, окрутил тряпкой. Все еще боясь за жизнь, оглянулся на Волгу. Струги ушли. В светлеющем от месяца воздухе где-то очень далеко звенели голоса, как будто певшие песню. На серебристой водной ширине, чернея, плыли двое убитых, дальше еще и еще…

Левой рукой боярин перекрестился:

– Чур! чур!

Он не любил покойников и утопленников. Отвернулся, глянул на гору.

– Туды идти!

И тогда увидал, что сидел в тени виселицы. Виселица на песчаном бугре голая, без веревок – веревки воровали татары на кодолы [137] для лошадей. Вид виселицы напомнил воеводе о крестном целовании царю на верность, он подумал: «Холопьей правды быть не должно! Мы, бояре, – холопи великого государя… Черный народ, закупной ли, тяглой, наш с животом – холоп!» Пошарил рукой в кармане кафтана, ущупал жесткое, вспомнил, что в дорогу даны сухари, сунул сухарь в рот и не мог жевать: болела шея, мускулы челюстей. Выплюнул сухарь, медленно встал, укрепился на ногах, его шатало, подумал: «Ой, битой воевода! Тут недально место была рыбацка хижа, ежели не зорила ее татарва. А ну, на счастье, цела, так рыбак до города в челну упихает».

Яик-городок

1

«От царя-государя и великого князя всея Русии Михаила Федоровича на Яик-реку строителю купчине Михаилу Гурьеву и работным людям всем.

На реке на Яике устроить город каменной мерою четырехсот сажен, кроме башен. Четырехугольный, чтоб всякая стена была по сту сажен в пряслах между башнями. По углам сделать четыре башни, да в стенах меж башен поровну – по пятидесяти сажен. Да в двух башнях быти двоим воротам, а сделати тот каменный город и в ширину и в толщину с зубцами, как Астраханский каменный город. Стену городовую сделать в толщину полторы сажени, а в вышину и с зубцами четырех сажен, а зубцы по стене делать в одну сажень, чтоб из тех башен в приход воинских людей можно было очищать на все стороны. А ров сделать около того города – копати новой и со всех сторон от Яика-реки, по Яик-реку сделать надолбы крепкие, а где был плетень заплетен у старого города, там сделать обруб – против того, как сделан в Астрахани. А на той проезжей башне Яика-города сделать церковь Шатрову во имя Спаса нерукотворного да в верхних приделах апостола Петра и Павла, а башни наугольные сделать круглые…»

2

В рытом ночью бурдюжном [138] городе поместились Разин с есаулами. Землянки выкопаны в сторону моря, вдали от Яика, чтоб видеть струги и челны. Разин, уперев ноги в сапогах с подковами в потухший огонь, полулежит на ковре. Справа перед глазами атамана шипит от порывов волн и ветра с моря, как несжатая спелая нива, камыш. Слева, на горе, – видно в оконце – синеют верхи стенных башен городка. Ковер под Разиным накинут на земляную подушку – плечи атамана упираются на выступ. С одной руки Разина – бочонок водки, с другой – на окованном медью сундуке горит восковая церковная свеча, перевитая блестками. Свеча воткнута в высокий серебряный шандал. За бочонком Лазунка; боярский сын время от времени наливает в железную кружку водки.

Разин, не глядя, протягивает в сторону Лазунки большую руку, молча принимает налитое, пьет. По золотистому атласу зипуна атамана проползают вспышки оранжевым золотом от углей костра. На груди атамана темные пятна – брызги с усов и седеющей курчавой бороды. Лазунка часто встает, шевелит угли костра да лопаткой посыпает сырого песку, чтоб хозяин не сжег сапоги… Разин пьет, не закусывая, полузакрыв глаза, лишь иногда остро, не мигая, глядит в далекий морской простор. Казалось бы, что дремлет атаман, если б не протягивал руки к водке.

вернуться

135

Частоколе.

вернуться

136

Молоток на длинной рукоятке, принадлежность военачальника и атамана.

вернуться

137

Привязь, веревка.

вернуться

138

Бурдюга – землянка.