Разин Степан, стр. 121

«Э, да все люди, окромя чертей, сдохнут!..»

Налил другую и снова жадно выпил. Походил по горнице, налил третью, поднес ко рту. Рука дрогнула. Есаул, взмахнув рукой, выплеснул на пол хмельное, крикнул:

– Эй, девка! Убери погибель мою!

6

Барабанным боем в кремль призывались есаулы, и были все с Васькой Усом. Разин уезжал из Астрахани на Лазункиной лошади, свою вороную отдал Чикмазу.

– Слушайте, есаулы! Оставляю в атаманах Василия Лавреича Уса…

Есаулы слушали, сняв шапки. Разин передал Усу атаманский чекан.

– Суди, чини суд-расправу! Будь, Василий, справедлив, бедных не тесни налогой и тех, кто с нами идет – дворян, дьяков, сотников, десятников стрелецких, – не обижай, не черни моего лица неправдой!

– Буду чинить, Степан Тимофеевич, по правилам!

Есаулы проводили Разина за слободу и вернулись. Один Чикмаз дольше всех ехал на вороном коне, опустив к гриве лошади сивую бороду.

– Неладно, батько, учинил! Изверился я в Ваську Уса – не бывать правде на Астрахани.

Разин пожал руку Чикмазу.

– Гляди за ним, Григорий! И, сколь можно, доводи мне, как атаманит Лавреев. Прощай!

Через неделю власти над Астраханью Васька Ус, в синем бархатном кафтане, в запорожской шапке, в сапогах красных, расшитых золотом и шелком, сильно хмельной, стоял среди воеводина двора. Поодаль вкруг стрельцы с бердышами в красных кафтанах. По бокам два накрачея с воеводскими накрами.

Двор воеводы обнесен высоким тыном наподобие острожка; снаружи до половины стояков тын осыпан землей. Кругом всего тына копаны рвы до ворот широких двора. К воротам Васька Ус поставил караул из двух стрельцов с самопалами и бердышами. Накрачеи забили в накры, собрались есаулы, встали близ атамана. Васька Ус, высоко подняв большую руку с атаманским чеканом, крикнул:

– Гой, стрельцы, подите на двор к князю Семену Львову, волоките его сюда!.. Закуем да пытать будем! Сколь у него казны и добра с народа грабленного есть?!

Опустив чекан и проводив цыганскими глазами уходящих по приказу стрельцов, атаман пошел в воеводский дом; есаулы, кроме Чикмаза, провожали его. Счищая с сапогов о ступени грязь, Васька Ус прибавил громко:

– А там будет черед и его преподобию! Голова митрополичья трясется направо, а мы ее наладим налево трястись.

Стал подыматься на лестницу.

Есаулы молча шли за ним.

У Самарской луки

Высоко над Волгой, на третьей ступени Девичьей горы, среди редких елей раскинут шатер атамана. На ступенях горы до шатра рубленые сходни в толстых бревнах. Книзу по Волге, в бухте за Девичьей горой, стоят струги и боевые челны атамана. На стругах, на железных козах-подкладках горят огни. На палубах говор, шум хмельной и песни под звон домры. Звонче других и чище голосом поет круглолицый, матерый, с пухом черной бороды брат атамана – Фролка.

Шатер атаманский из парусов; под парусами лицом в шатер, ковры натянуты. Раскинуты ковры и по земле, до половины шатра. У дверей разложен огонь. Пламя огня поддерживает атаманский бахарь и песенник, старик Вологженин. Иногда пространной невидимой грудью вздохнет горный ветер, зашумят ели, засвищут их ветки, шевельнет ветром полотнища шатра, вставшего на дороге, но сдвинуть стен шатра не может волжский ветер – покрутит пламя, широкими горстями кинет золото гаснущее искр на ковры, тогда ярче зеленеют сапоги атамана да блещут на них подковки. Черный кафтан на атамане подбит лисицей, оторочен по подолу и вороту бобром, правая пола отогнута, под кафтаном кроваво-красный кармазинный полукафтан, за кушаком пистолеты. Атаман лежит на подушках, облокотился на толстый низкий пень срубленного дерева, глядит в широкий разрез дверей, и видно ему берег дальний, слитую в туман землю с небом при свете как будто накаленного добела месяца. Не пьет атаман, думает, сдвинув на лоб красную бархатную шапку. Думает свое старик бахарь у дверей шатра и заговорить с батькой не смеет. Видит атаман, как старый сказочник прячет от припека огня свою домру за ковер, чтоб не портились струны.

– Что ж ты, дид, играть закинул? Песня мне не мешает…

– Аль не чуешь, атаманушко, как брателко твой, Фрол Тимофеевич, взыгрался? Чай, до Самары гуд идет! Я же к тому гуду тож причуиваюсь…

– На черта мне игра Фролки! Саблей играть не горазд. На домре старикам играть ладно – казаку не время нынче… Играй ты.

Выволок старик бахарь домру, потренькал, настраивая, и, припевая, стал подыгрывать:

Гой ты, синелучистое небо над маткой рекой!
На тебе ли пылают-горят угольки твоих звезд вековечные.
Твоим звездам под лад
Под горою огни меж утесами, камнями старыми…
Прозывается место прохожее – «Яблочный квас».
А те звезды – огни все поемных людей,
Из-за Волги-реки приноровленных.
То огни у костров ерзи-мокши людей со товарыщи…
Кто не чует, – я чую огни, голоса,
Кобылиц чую ржание!
Да огни у нагайцев, идет татарва,
Со улусы башкирия многая…
А к огням у своих – мужики прибрели,
Русаки к русаку присуседились.
С головой на плече супротивных своих
Не одна и не две, много, много боярских головушек
Принесли мужики к заповедным огням.
С головами боярскими – заступы,
Принесли топоры, вилы, косы с собой.
Пробудилась, знать, Русь беспортошная!
Эх, гори, полыхай злою кровью, холопское зарево!..
На лихих воевод, что побором теснят
Да тюрьмой голодят, бьют ослопами до смерти…
Мы пришли вызволять свои вольности
С атаманом, с Стенькою Разиным,
От судей, от дьяков, от подьячих лихих;
Подавайте нам деньги и бархаты,
Нашим жонкам вертайте убрусы-шитье
Да тканье золотое со вираньем!
Не дадите – пойдете, как пес, меж дворы
Со детьми да роднею шататися,
Божьей милостью – с нашей мужицкой казны
И убоги и нищи кормитися.
Подадим, коль простим,
Не простим, так подохнете с голоду…

– Хорошо, дид, играешь! В песне бахвалить нелишне.

– Пошто бахвалить, атаманушко? А глянь, сколь огней кругом, и силы народов разных там в долине, да на сугорах и меж щелопы… [346]

– Много силы, старик, знаю я… Но вот что, ежели бы ты ехал в упряжи да конь твой зачал бить задом да понес бы тебя, и ты слез и загнал коня в болото ли альбо в стену, – кнутьем бить зачал, да?

– Да уж как, атаманушко-батюшко! Ужели дать неразумной животине голову мне сломить сдуру?

– Так вот: народ – конь, седок – боярин аль выборной большой дворянин-жилец. За спиной боярина-ездока – седок! Шапка на седоке в жемчугах, видом шлык, на шлыке крест. А зовется тот седок царем.

– Вот ты куда меня завел, старого.

– Вышел я с народом платить лихом за лихо: по отце моем и брате панафиду править и всю голую Русь, битую, попранную в грязь воеводами, поставить. И радошно мне, мой бахарь, как орлу, наклеваться рваного мяса. Но чтоб бояра меж дворы пошли кусочничать, в то я не верю… Не верю, не пришло время. Оно придет!

– Ой, атаманушко, придет же то времечко?

– Придет… в то я верю! Пущай нынче боярство не отдаст свои вольности, и не то дорого! Пущай подумает: «Не век-де мне верховодить, когда так мою власть тряхнули». Кто сажал царя на шею народу? Бояре, чтоб с ним сесть самим. Сели и держатся друг за дружку; царя же имают за полу кафтана: «Уж ты-де сиди и нас поддерживай». И ту веревку, старой, на коей держатся бояре, не порвать народу нынче – нет! Пройдет немало годов – сотня, а може, и боле того. Тогда порвет народ ту веревку, изломит оглобли, разобьет телегу с царем, боярами, когда нестрашным зачнет быть слово «анафема»! Теперь вот иные мужики от слова того, удуманного попами большими царскими, убродят от нас, дело-обчее кидают… Идет с нами тот, кто разорен до корня, кому уж некуда идти с поклонной головой да кому из горького горько. Я объехал, обошел народ… послушал и познал, а познав правду, держу народ сказками, как бояра с патриархом сказками держат замест правды – кривду! И ты видал, знаешь, два струга мои, черной да красной? С патриархом-де черной, красной – струг царевичев. И я им, старик, случится, так, до Москвы дойдя, не скажу, что подеру у царя и патриарха не то лишь бумаги кляузные, а ризы их клятые! Не скажу ему, что метну в Москву-реку царское место заедино с царем и все царское отродье изведу до кореня. Оттого и зову я народ сказками. В моих приметных письмах к мужикам, мурзам татарским и иному народу я кличу лишь на изменников бояр, не на царя.

вернуться

346

Щелоп – ущелье или утес.