Разин Степан, стр. 117

– Чуем, атаман! Караул наладим и с мальчонкой дело исполним.

– Да еще: берегите дом князя Семена Львова, он не стоял на нас с воеводой и не лихой люду был.

– Князя Семена не обидим!

2

В куполе собора в узкие окна сквозь синий сумрак крадется лунный серебристо-серый свет. Он обрывался, не достигая противоположных окошек, обойденных луной в тусклых нишах.

Внизу собора, у дверей, закинутых железным поперечным заметом, поет негромкий, приятный голос, и голос тот слышнее вверху, чем внизу, среди позолоты, церковных подвесов, паникадил, подсвечников и люстр. Дальше от дверей входных, пред царскими вратами в пятнах золотой резьбы, за столом, крытым парчовым антиминсом [342] с крестами, атаман черпал из яндовых ковшом мед, иногда водку. По бороде атамана текло, он время от времени проводил рукавом кафтана, стирал хмельную влагу и снова остервенело пил, не закусывая, хотя на столе кушаний было много. Церковные свечи, перевитые тонкими полосками золота, толстые, были косо вдавлены в медные и серебряные подсвечники. Светотени колебались по темным, враждебно глядящим образам. От далеких алтарю входных дверей все так же звучал голос. Там, за простым, некрытым столом, сидел Лазунка, гадал в карты; раскинув их, вглядывался, покачивая черной курчавой головой. Собирал спешно карты в колоду, тасовал и снова раскидывал карты. От его движений шибался на стороны робкий огонь тонких восковых свечек, прилепленных к голомени кривой татарской сабли, лежавшей на столе в виде большого полумесяца.

Атаман бросил на стол ковш, не допив. Хмельное брызнуло. Разин тяжело, но не шатко поднялся. Деревянные, большим полукругом, ступени возвышения к алтарю затрещали от шагов; однозвучно отражая стук подков на сапогах, зазвенели плиты под тяжелой пятой.

Лазунка поднял голову, оглянулся на атамана и перестал петь.

– Что ж ты смолк, Лазунка, играй ту песню.

– Сам я, батько, украл песню, да, вишь, худо…

– Играй!

Лазунка запел!

Ты пойдем-ка со мной, дочь жилецкая,
Кинь отцову нову горенку,
Промени на житье беспечальное.
С вольной волей, девка, мы спознаемся,
В сине море разгуляемся…
И на Волгу-реку в кораблях придем,
На Царев ночевать со стругов уйдем…
На Царевом-то нет цветов вовек,
Проросла лишь травинка невысоконька…
То ли горе нам?
А на Волге-реке острова-цветы,
Паруса белеют, ладьи бегут,
Угребают, поют лодки с челнами…
Коль захочешь цветов, чернобровая,
Я из паруса в шатре размечу цветы,
Все венисы, перлы-жемчуги,
Златоглав парчу-узорочье.
Со лесов, с курганов, с берегов реки
Ты услышишь соколиный свист,
Эх, не ветер с бурей тешатся —
Молодецкий зык по воде идет!

– Хорошо, Лазунка! Оно можно бахвалить в игре… можно… Ты гадал о чем?

– Гадаю, батько!

– У кого ворожбе той обучился?

– У молдавки, атаман! У старой экой чертовки… Сидела в Москве на площади, христарадничала, а был я хмелен – кинул полтину, она руку целовать, я не дал, и говорит: «Боярин! Хошь, обучу гадать?» – «Учи». Она мне раскинула карты раз, два – я и обучился. Карты дала, велела берегчи – не расстаюся с ними…

– Чего нагадал?

– Эх, батько, все неладное: заупрямятся карты – тогда лучше не гадать…

– Что ж худое тебе?

– Будто смерть мне… ей-бо! Я их мешал, путал, а все смерть! Я же ушел с Москвы без смерти, сказывал тебе лишь, что убил я Шпыня, лазутчика, да, кажись, не до смерти зашиб.

– Шпынь попадись мне – повешу!

– А думаю я, батько, Шпыня в Москву слал Васька Ус.

– Ну, полно, Лазунка! Какая ему корысть?

– Васька Ус тум – «у тумы бисовы думы», – черт его поймет!.. Вороватый есаул.

– Эх, Лазунка, думаю я про него худое, да брат он мне названой и за княжну-персиянку зол… Только не он Шпыня наладил к боярам, сам Шпынь вор! Эх, тяжко такое дело! Сам ли ты видал на Москве болвана, коего проклинали попы?

– Сам я, батько! Прокляли и сожгли на Ивановой в Кремле.

– Так вот! Иные из мужиков, что пришли к нам, отшатнулись, прослышав анафему, бегут… Татарва, чуваша и черемиса худо оружны: луки, топоры, и те не на боевых ратовищах – дровяные; еще вилы да рогатины – в том не много беды, а пуще… меж собой не сговорны! Казаков коренных мало… А ты дал ли дьякам писать к Серку в Запорожье?

– Дал, батько! Исписали грамоту, сам чел я…

– Скажи, в грамоте как было?

– Так вот: «Друг кошевой, Серко! Бью тебе челом и прошу посуленное подможное войско. Шли зелье и свинец, людей охочих вербуй, шли с карабинами, мушкетами на Астрахань, а чем боле будет та справа и люди придут скоро, тем большая тебе будет от нас честь, добыча от казаков вольных и атамана Степана Тимофеевича». Печать твою приложили, я же гонца наладил смелого, запорожца Гуню.

– Ушел гонец?

– Седни ушел он, батько.

– То добро! Есаулы Осипов да Харитоненко с Дону, с Хопра привели людей… Самара, Саратов под нами – воеводы кончены… Нынче скоро пустим народ под Синбирск – Петруха Урусов из кремля не вылезает, не задержит, боится нас… Пущай идут есаулы – Черноусенко рвется к бою… Чикмаза с Федькой Шелудяком оставляю в Астрахани глядеть за Васькой… Эх, Лавреич! Парень смелой – ужели в измене замаран?

– Думаю, батько, что да.

– Пождем, Лазунка!.. Через неделю и около того взбуди меня, не дай пить…

Атаман пригнулся, взгляд его был страшен…

– Спешить надо, Лазунка, или сплошаем – плаха ждет…

– Батько, страшно мне за твою голову – закинь пить…

– Нынче, Лазунка, еще наша сила! Не бойся – пью… Взбуди через неделю и знай: не верю я никому, тебе да Чикмазу верю. А над всеми, когда я сплю, как сатона вьется Васька Лавреев – за ним гляди…

Атаман ушел. Лазунка поправил и переменил подгоревшие свечи, стал гадать. Голос его запел звонче в лунном мареве купола церкви…

3

Еще прошли два дня и две ночи: атаман пил, глаза его наливались кровью. Он иногда вставал, шатаясь ходил по церкви, рубил иконы. Сабля тяжело, зловеще сверкала в сумраке, оживленном редкими огнями.

Тогда Лазунка кричал:

– Батько, сядь к столу!

Разин, слыша знакомый голос, что-то вспоминал, послушно отходил на место, садился, дремал у стола и снова пил. Иногда приходил в алтарь маленький волосатый, в черной ряске, пономарик. Разин его назвал чертом. Пономарик часто крестился, менял на столе подгоревшие свечи и исчезал своей лазейкой в алтаре. Разин отдирал тяжелую голову от рук, кричал:

– Эй, черт!.. Огню!

– Даю, батюшка, даю – вот те Христос…

Пономарик волчком вертелся, таская из ящиков свечи. Среди яндовых быстро вспыхивали огни и гасли. Прикрепленные к антиминсу, они подымали его пузырями, падали.

– Огню, черт!

– Ох, вот те Христос, и лоб перекрестить некогда! Ой, даю… – Прилепляя к антиминсу свечи, пономарик дрожал и читал под нос:

– «Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей…»

– Провалился сквозь землю? Огню!

Пономарик начал лепить свечи на кромки яндовых. Атаман дико хохотал:

– Смекнул, сатана!.. Есть вино?

– Не гневись, батюшка, есть!

– Сгинь, попова крыса!

Пономарик исчез. Атаман выпил из яндовы через край хмельного меду, неверным размахом утер седеющую бороду, опустил на руки седые на концах кудри. Огни оплыли, дымили, пахло воском. Водка, начиная нагреваться от многих огней, запахла сильнее. Атаман, мотаясь, встал, оглянул мрачными глазами огни на яндовых и что-то как бы вспомнил:

вернуться

342

Антиминс – покрышка престола в церквах.