БЛАТНОЙ, стр. 12

5

Одиночка

Вскоре после ухода Гуся в камеру ворвались надзиратели. Был сделан обыск. И на этот раз они нашли все, что искали. Им были известны теперь любые наши хитрости и тайники! Все острорежущис предметы - бритвы, иглы, стекло - мы прятали в хлеб. Для этой цели выделялась специальная пайка; ею жертвовал, обычно, самый удачливый игрок - обладатель лишних супов и каш. (Таким образом, он как бы платил обществу дань за богатство, за свое картежное счастье!) Хлеб разламывался, дробился на куски; своеобразные эти «объедки» оставлялись в самых видных местах - лежали на полке, сохли на подоконнике - и именно потому начальство не обращало на них внимания.

Теперь же все объедки были тщательно собраны и изъяты.

Веревки, нитки, карандаши (которые также запрещены!) покоились в щели под дверным порогом. Сюда надзор не заглядывал ни разу; сейчас вдруг заглянул.

— Вот же негодяй этот Гусак, - шепнул мне Рыжий, - настучал-таки, заложил нас, паскуда!

— Но, может, это и не он? - усомнился я.

— А-а-а, - наморщась, отмахнулся Рыжий, - какая, в сущности, разница? Он же у них - главный… Атаман шайки Червонных Валетов!

— Об чем это вы там шепчетесь? - спросил с подозрением старший надзиратель.

— Ни о чем, - отозвался я, - так… о погоде.

Дерзкий этот ответ не понравился ему.

— Поговори у меня, - проворчал он, нахмурясь, - поговори!

— А я и не говорю с вами, - возразил я усмешливо, - вы сами встреваете.

И тотчас же я пожалел о сказанном, раскаялся в том, что ввязался в ненужный этот спор.

Привлекать к себе внимание начальства было рискованно, тем более в моем положении! Дело в том, что за щекой у меня были спрятаны карты (они недаром изготовляются столь миниатюрными). Незаметные внешне, карты все же мешали мне, затрудняли речь. И старшой, очевидно, почуял это.

Он приблизился и с минуту разглядывал меня, шарил глазами. Потом приказал внезапно:

— А ну, раскрой пасть!

И тут же, не дожидаясь, покуда я сделаю это сам, полез мне в рот, раздирая пальцами губы.

Пальцы были шершавы и солоны; они пахли потом и табаком, и еще чем-то, непонятным и мерзким.

Давясь, испытывая позывы тошноты, я отшатнулся, но было уже поздно.

— Ага! - проговорил он, разглядывая замусоленные листки.- Вот как вы ухитряетесь, - обтер их, задумчиво кивнул, отвечая каким-то своим мыслям. - Значит, правильно… Что ж, учтем на дальнейшее.

И затем, крепко ухватив меня за плечо, сказал, подталкивая к дверям:

— В карцер. На трое суток!

«Вот так опять подвели меня карты! Ведь зарекался же, зарекался, - горестно думал я, шагая под конвоем по гулким коридорам тюрьмы. - Клятву давал - не брать их в руки. И все же не выдержал, взял. И не для игры взял, нет; просто захотелось потрогать, потасовать, ощутить хоть на миг их податливую упругость… И вот результат. Штрафная одиночка. Сырой бетон. И промозглая мгла».

* * *

Мгла была тяжкой, давящей, почти осязаемой. Она клубилась вокруг меня и текла, как вода. Как черная вода… Лампочки здесь не полагалось (карцер этот был особый, строгий, я уже знал о нем - слышал от ребят).

Свет обычно проникал сюда из окна, из глубокой впадины, устремленной в небо. Но и небо тоже предало меня. Оно было черным сейчас и страшно пустым.

Осторожно, на ощупь, обследовал я камеру, выбрал угол посуше и задремал, свернувшись на липком бетонном полу.

Очнулся я внезапно… Не знаю, сколько я спал - время умерло, мир потерял предметность. Одно лишь было ясно: ночь не кончилась еще, не иссякла.

В беспросветной этой темени жили звуки, одни только звуки: маленькие и близкие (лепет капель, шуршание ветра в окне), и большие, объемные, сочащиеся из коридора (шаги людей, глухие дробные голоса). Голоса эти как раз и разбудили меня! Я приподнялся, вслушиваясь, и различил вдруг характерную интонацию Гуся - сипловатый и развалистый его басок.

Он о чем-то разговаривал с надзирателем и - странное дело! - держался, судя по голосу, уверенно, на равных, как свой…

Загремел замок, и дверь растворилась, и тотчас - в слепящем желтом свету - на пороге камеры возникла коренастая фигура Гуся.

— Ну как? - спросил он, прислоняясь к притолоке. - Жив еще, падло?

— Жив, - ответил я, лихорадочно соображая, зачем он тут? По какой причине? Может, его специально решили подсадить ко мне… Но для чего?

— Жив, значит, - проговорил он протяжно. - Ну, ну, дыши пока, пользуйся.

Достал из кармана пачку «Беломора», щелкнул ногтем по донышку. Выскочили две папироски. Одну он ловко поймал зубами, зажал в углу рта. Другую протянул мне:

— Прошу!

— Н-нет, - сказал я с усилием. И отвел глаза, чтоб не видеть папирос, не расстраиваться…

— Правильно, - ухмыльнулся он, пряча пачку в карман, - у сук брать курево не положено, так ведь? Кто вне закона - тот не человек, так?

Я промолчал. Он затянулся, кутаясь в дым. Сплюнул. Сказал, помедлив:

— Вот потому-то я вас, сволочей, и ненавижу!

— Послушай, Гусак, - сказал я тогда. - Что тебе нужно? Чего ты тут пенишься? Закон наш вечный; его не изменишь.

— А я вот, как раз, этого и хочу: изменить его к чертовой матери, кончить со всеми вами.

— Вот оно что! - я как-то развеселился сразу; разговор начинал становиться забавным. - Реформу, стало быть, замышляешь… Ну допустим. А зачем?

Свет ослеплял меня, густо лился в глаза, и фигура Гуся, маячившая в дверях, казалась мне плоской, словно бы вырезанной из жести.

— Ты ведь уже не блатной, - сказал я, разглядывая темный этот, жестко очерченный силуэт. - Ты никто! Живи себе тихо, в сторонке. Тебе же лучше будет!

— Тихо? В сторонке? - произнес он угрюмо. - Ну нет… Нема дурных, как у нас в Ростове гутарят.

Он ступил за порог - за границу света. Теперь я увидел его лицо отчетливо; оно не понравилось мне. Брови его были опущены, сведены, косой рубец на щеке подрагивал и медленно багровел.

— Вы, значит, аристократы, а я должен пахать, в землю рогами упираться? Жидкие щи с работягами хлебать? Нет, нема дурных! Я сам хочу, как вы… У вас какая жизнь? Удобная… Все вас боятся, почитают, лишними харчами делятся. Не жизнь, а малина!