Источник счастья, стр. 6

На вид ему было не больше сорока пяти. С первого взгляда он казался некрасивым, даже неприятным. Крупное смуглое лицо с широкими скулами и вздёрнутым носом, жидкие тусклые волосы неопределённого цвета, тяжёлый подбородок, выпуклые бледные губы. Но у него были яркие голубые глаза, высокий чистый лоб и чудесная улыбка. Этой своей улыбкой он одарил девушку Жанну, которая, впрочем, никак не отреагировала, а продолжала жевать жвачку.

— Иди там, покушай, потусуйся, — сказал Жанне Пётр Борисович и уселся на диван.

— Ну что, как? — спросил он нетерпеливым шёпотом, когда девушка удалилась.

— Пока никак.

— Что значит — никак? Я же сказал — любые деньги. Любые! Ты объяснил ему?

— Я объяснил. Он согласился.

— Ну?! — Жёлтые маленькие глаза Кольта заблестели, он шлёпнул собеседника по коленке. — Сколько в итоге?

— Уже не важно.

— Что значит — не важно?

— Он умер.

— Кто?! — крикнул Кольт так громко, что на них стали оборачиваться.

— Ш-ш-ш… — Смуглый вытянул губы и покачал головой. — Нет, с ним всё в порядке, он никуда не денется, не волнуйтесь. Умер Лукьянов.

— А-а, — Кольт облегчённо вздохнул, но тут же нахмурился, — погоди, а чего это вдруг? Он вроде не такой старый, и ты говорил, он здоровый мужик. Ему шестьдесят пять, как мне.

— Шестьдесят семь. Острая сердечная недостаточность.

— И чего дальше?

— Дальше будем работать.

— С кем? — тревожно спросил Кольт.

— С ней, — смуглый мягко улыбнулся.

Они так увлеклись беседой, что не заметили быстрого движения толпы к банкетному залу. Через опустевшее фойе к ним прибежал высокий рекламный красавец брюнет в белом смокинге и, смущаясь, переминаясь с ноги на ногу, сказал:

— Пётр Борисович, Иван Анатольевич, извините, пожалуйста, там все ждут, вас просят, пора начинать.

— Да, идём. Уже идём, — ответил Кольт.

Прежде чем подняться на эстраду и оставить Ивана Анатольевича в первом ряду, Кольт стиснул его руку и прошептал на ухо:

— А вдруг она тоже возьмёт и умрёт? Сколько ей лет?

— Всего лишь тридцать, как раз сегодня исполнилось.

На лице Ивана Анатольевича опять засияла мягкая, ласковая, совершенно неотразимая улыбка.

Глава вторая

Москва, 1916

25 января были именины Тани. Ей исполнилось восемнадцать лет.

Михаил Владимирович жил замкнуто, приёмов терпеть не мог, сам в гости почти не ходил и к себе звал редко. Но по Таниной просьбе этот день стал исключением.

— Хочу настоящий праздник, — сказала накануне Таня, — чтобы много народу, музыка, танцы, и никаких разговоров о войне.

— Зачем тебе это? — удивился Михаил Владимирович. — Полный дом чужих людей, сутолока, шум. Вот увидишь, уже через час у тебя разболится голова и ты захочешь всех их послать к чёрту.

— Папа людей не любит, — ехидно заметил Володя, старший сын Свешникова, — его издевательства над лягушками, крысами и дождевыми червями — это сублимация, по доктору Фрейду.

— Спасибо на добром слове. — Михаил Владимирович слегка склонил стриженную бобриком крупную седую голову. — Венский шарлатан тебе аплодирует.

— Зигмунд Фрейд — великий человек. Двадцатый век станет веком психоанализа, а вовсе не клеточной теории Свешникова.

Михаил Владимирович хмыкнул, цокнул ложкой по яйцу и проворчал:

— Безусловно, у психоанализа великое будущее. Тысячи жуликов ещё сделают на этой пошлости недурные деньги.

— И тысячи романтических неудачников будут скрежетать зубами от зависти, — зло улыбнулся Володя и принялся катать шарик из хлебного мякиша.

— Лучше быть романтическим неудачником, чем жуликом, а уж тем более — модным мифотворцем. Эти твои умные друзья, Ницше, Фрейд, Ломброзо, толкуют человека с такой брезгливостью и презрением, будто сами принадлежат к иному виду.

— Ну, началось! — двенадцатилетний Андрюша закатил глаза, скривил губы, выражая крайнюю степень скуки и усталости.

— Был бы счастлив иметь их в друзьях! — Володя кинул в рот хлебный шарик. — Любой злодей и циник в сто раз интересней сентиментального зануды.

Михаил Владимирович хотел что-то возразить, но не стал. Таня поцеловала отца в щёку, шепнула:

— Папочка, не поддавайся на провокации, — и вышла из гостиной.

Оставшиеся три дня до именин каждый продолжал жить сам по себе. Володя исчезал рано утром и возвращался иногда тоже утром. Ему было двадцать три. Он учился на философском факультете, писал стихи, посещал кружки и общества, был влюблён в литературную даму старше него на десять лет, разведённую, известную под именем Рената.

Андрюша и Таня ходили в свои гимназии. Таня, как обещала, успела сводить брата в художественный театр на «Синюю птицу», Михаил Владимирович дежурил в военном лазарете Святого Пантелеймона на Пречистенке, читал лекции в университете и на женских курсах, вечерами закрывался в лаборатории, до глубокой ночи работал и никого к себе не пускал. Когда Таня спрашивала, как поживает крыс Григорий Третий, профессор отвечал: «Отлично». Больше она не могла вытянуть из него ни слова.

Утром 25-го за завтраком Михаил Владимирович произнёс короткую речь:

— Ты теперь совсем взрослая, Танечка. Это грустно. Тем более грустно, что мама не дожила до этого дня. Маленькой ты уже никогда не будешь. Сколько всего ждёт тебя яркого, захватывающего, какой огромный и счастливый кусок жизни впереди. И все в этом новом, удивительном и странном двадцатом веке. Я хочу, чтобы ты стала врачом, не пряталась от практической медицины в отвлечённую науку, как я, а помогала людям, облегчала страдания, спасала, утешала. Но не дай профессии съесть всё остальное. Не повторяй моих ошибок. Юность, молодость, любовь…

На последнем слове он закашлялся, покраснел. Андрюша хлопнул его по спине. Таня вдруг засмеялась, ни с того ни с сего.

Весь этот день, двадцать пятое января тысяча девятьсот шестнадцатого года, она смеялась, как сумасшедшая. Отец вдел ей в уши маленькие бриллиантовые серёжки, именно те, на которые она давно заглядывалась в витрине ювелирной лавки Володарского на Кузнецком. Старший брат Володя преподнёс томик стихов Северянина и вместо поздравления зло паясничал, как всегда. Андрюша нарисовал акварельный натюрморт. Осенний лес, пруд, подёрнутый ряской, усыпанный жёлтыми листьями.

— У барышни, сестрицы вашей, самый весенний возраст, а вы все увядание рисуете, — заметил доктор Агапкин Федор Фёдорович, папин ассистент.

Таню он раздражал. Это был пошло красивый мужчина с прилизанными каштановыми волосами, девичьими ресницами и толстыми томными веками. На именины она его не приглашала, он сам явился прямо с утра, на завтрак, и преподнёс имениннице набор для вышивания. Рукоделием Таня никогда в жизни не занималась и вручила подарок Агапкина горничной Марине.

Более всех растрогала и насмешила Таню нянька Авдотья. Старая, из дедовских крепостных, почти глухая, сморщенная, она жила в доме на правах родственницы. На день ангела она, как в прошлом году, как и в позапрошлом, преподнесла Тане все ту же куклу, Луизу Генриховну.

Кукла эта многие годы была предметом борьбы и интриг с нянькой. Она сидела на комоде в нянькиной комнате, без всякой пользы. Зелёное бархатное платье с кружевами, белые чулки, замшевые ботинки с изумрудными пуговками, шляпка с вуалеткой. Когда Таня была маленькой, нянька только изредка, по праздникам, позволяла ей прикоснуться к розовой фарфоровой щеке, потрогать тугие русые локоны Луизы Генриховны.

Лет тридцать назад няня выиграла куклу на детском рождественском утреннике в Малом театре для тёти Наташи, папиной младшей сестры. Наточка, нянина любимица, была девочка аккуратная, тихая, в отличие от Тани. На Луизу Генриховну она только смотрела.

Таня поцеловала няньку, усадила куклу на каминную полку и забыла о ней, вероятно, до следующего года.

Вечером к дому на Ямской подъезжали извозчики. Нарядные дамы и господа с цветами, с подарочными коробками ныряли в подъезд, поднимались в зеркальном лифте на четвёртый этаж.