Бунт женщин, стр. 26

Теперь не погоня. Теперь драка. Приходится говорить громко, но всё равно слышно плохо — звуки телевизора забивают голоса.

— Сколько бы я вам ни служила, Маша, всё равно не искуплю того зла, что причинил Витька Поле.

— Не знаю, — говорю я неожиданно сама для себя, — зло причинил или добро сделал. Была рабой, учусь быть человеком. — Я встала и ушла к себе, не в силах больше оставаться под грохотом, воплями, ударами, истериками.

Результат разговора — прощание с Мотей.

Мотя — молчаливая, незаметная, но она и в самом деле оказалась человеком незаменимым. Не только уколы отцу делала, мыла его, причёсывала, меняла ему одежду. Убирала дом. Делала она всё это в первую половину дня, пока мы с мамой были в школе, к нашему приходу дом блестел, а Моги не было. Приходила у она ещё раз вечером, перед сном, делала укол и, улыбнувшись, сказав «досвиданьица», исчезала.

— Большое спасибо, — говорит ей мама после очередного вечернего укола, — за ваше отношение к нам, за помощь. Вот деньги. Но с уколами всё. Попробуем начать жить.

— А может, постепенно? — спрашивает Мотя. — Сразу-то обрывать дюже опасно.

Мама смотрит на Мотю не понимая.

— Случаи бывают: сердце может не выдержать.

— Вы так думаете? — спрашивает мама. — Ну, хорошо, давайте попробуем перейти на один.

— Неделю один, потом через день, а там — с Богом! — певуче говорит Мотя.

Мама обнимает её.

— Спасибо вам большое. — И повторяет: — Вы столько делаете для нас, у меня не хватает слов благодарности.

— И не надо. Все мы делаем, что положено.

Отец стал просыпаться. Появились признаки беспокойства.

Телевизор он ещё смотрел, но теперь стал следить за мамой — она поливает свои цветы и деревья, она понесла на улицу мусор, она присела к столу записать план завтрашнего урока. Что-то он пытается понять и не понимает. С того дня, как его ввели в дом, он ни разу не заговорил. И, казалось, не осознавал, где он. Сохранялись лишь животные инстинкты, работали лишь пять чувств. Мясо или курица жарятся, у него раздуваются ноздри. Проснувшийся сейчас интерес — любопытство зверька: что это вокруг него движется, мельтешит? Первое его слово после больницы — «хочу». Не дожидаясь общего ужина, он потребовал себе ватрушку.

Из желания ли привязать меня к дому, или просто чтобы занять себя и меньше думать, мама почти каждый день что-нибудь пекла, и запах домашнего теста жил теперь живым существом во всех порах нашего жилья. Занимаясь в своей комнате, я гадала, что сегодня печёт мама на ужин: сметанник, шанежки, беляши?

Мама удивлённо повернулась к нему, услышав его «хочу».

— Ватрушку?

Он кивнул.

Есть он продолжал так же жадно и неопрятно, глотал не жуя, но вот в какой-то из вечеров тыльной стороной ладони, доев, вытер мокрые губы. Мама поспешила дать ему салфетку.

Наступил день, когда он спросил: «Почему я не хожу в школу?»

Уколы уже прекратились, но лекарство ещё оставалось в отце, и мама не поняла: он считает себя учителем или учеником.

Наступил день, когда он не включил телевизор и назвал маму Машей.

В нём шла работа, не видная нам: возвращались память и деятельность мозга. На лице стали проявляться живые чувства: потерянность, недоумение и — раздражительность. Прежде всего раздражительность. Неподвижное сидение перед телевизором, видимо, скопило в отце массу негативных ощущений, и теперь они изнутри бередили его.

Телевизор не включил и — огляделся. Подошёл к своему письменному столу — с книгами, с тетрадями учеников. Каждую книгу и тетрадь подержал в руках, проглядел.

Раздражение вырвалось, когда пришла с работы мама.

— Почему не разбудила? Я проспал уроки! Почему ушла без меня?

Голос ещё был без полной силы, без гневных рулад — ватный, но раздражение уже пропитало его.

Еда падать изо рта перестала. Зато изрыгалось теперь постоянное недовольство: «горячо», «не досолила»…

Память возвращалась медленно. Но вот он спросил:

— Почему я не хожу в школу? Какое сегодня число? У меня выпускные классы, материал, наверное, запущен.

— Вместо тебя взяли другого учителя, — сказала мама робко.

И я чуть не заорала на неё — опять жалкая подчинённость отцу! Она сама себя делает его рабой!

— Как это можно было — взять другого…

— Ты беспробудно пил. Ты разнёс весь наш дом! Ты лежал в клинике! Что должен был делать директор в течение всех этих месяцев?

Отец повернулся ко мне. В его лице недоумение. Одно лишь недоумение.

Чем вызвано оно? Тем, что я заговорила? Или тем, что прошло несколько месяцев с того дня, как он выбыл из жизни? Или тем, что он ничего не помнит?

А он, видимо, не помнит ничего, иначе снова кинулся бы на меня с кулаками — убить.

В тот день он уселся за свой стол и просидел за ним несколько часов. И несколько дней подряд молчал. Ходил по гостиной, листал учебники математики, разглядывал себя в зеркале, трогал бороду и усы, мешки под глазами. Он себя не узнавал.

В один из дней начал бриться. Электробритва не берёт его густую бороду, и он сбривает её бритвой опасной. Открываются толстые складки щёк, как у бульдожки. Он пытается разгладить их.

Видимо, брился, чтобы пойти к директору. Не пошёл. Ходил по дому, смотрел на себя в зеркало ванной — привыкал к новому своему обличию. Лицо перекошено гримасой гадливости.

Есть стал медленнее — жевал. На нас с мамой не смотрел, словно нас в природе не было.

Так прошло несколько дней.

Жду, когда он взорвётся, когда, ослеплённый вспышками памяти, кинется на меня с кулаками…

В одну из ночей — стук упавшего тяжёлого предмета. Я подскакиваю — опять крушит дом? Быстрые шаги, и в мою комнату влетает мама, запирает дверь, припадает к ней. Она — в разорванной ночной рубашке и дрожит.

— Не могу…

В свете ночника мама — синяя, в свете лампы, которую зажигаю, — бледная. Веду её к тахте, укладываю, укрываю.

Мы лежим, прижавшись друг к другу. И скоро мама перестаёт дрожать.

«Мама, уедем со мной, — говорю ей про себя. — Мы заживём с тобой спокойно. У нас будет семья: ты, я и Денис. А потом мы найдём тебе мужа».

Тяжёлые шаги по дому. Отец останавливается, снова идёт.

Глажу мамину спину. Выпирают лопатки, как у дистрофика.

Сейчас отец закричит: «Окопались, твари». Любимые его словечки! Сейчас он сломает дверь, ворвётся, стянет маму с тахты, поволочёт за собой.

Не успеваю подумать, как он дёргает дверь, кричит:

— Твари! Окопались! Машка, иди на место. Ты мне жена!

Снова мама начинает дрожать. Снова глажу её.

Отец барабанит в дверь. Но той силы, что сшибает дверь с петель, нет. И я шепчу маме в ухо:

— Не обращай внимания, тебе рано вставать, постарайся уснуть.

— Слышишь, что я сказал? Иди на место.

Мама послушно встаёт. Я хватаю её за руку.

— Не пущу! Тебе надо спать. Он сейчас уйдёт. Потерпи.

И отец уходит. Ругается громко, грубо, но — уходит.

И, как ни странно, мама засыпает.

Встаю, открываю окно. Дыши, мама. Весна! Пусть выветрятся крики, злоба, и ты освободишься от боли и страха.

Мне тоже нужно бы поспать. А сна нет. Как убедить маму уехать со мной? Я попрошу сделать это Дениса!

Шорох дождя — в открытое окно. Аккомпанемент моей жизни. Ну, смой же дурное, унеси наши муки, помоги нам!

Глава девятая

Инна пишет мне подробные письма, и её новые знакомые — Руслана и Вероника словно поселились в нашем Посёлке.

— Нельзя терпеть, Вероника. Все беды от того, что люди терпят. Когда терпят, разрушают себя.

— Ты категорична, Руслана. Если ссадила коленку до крови и она ноет, что тебе остаётся делать, как не терпеть? Терпение — часть жизни. Боль терпишь, одиночество терпишь.

— Ерунда, Вероника, ты ничего не понимаешь в жизни. Зачем терпеть одиночество? Иди к тем, кто любит тебя.

— А если те, кто любит меня, не способны вывести меня из одиночества? А если это мог бы сделать лишь тот, кто не любит меня?