Бунт женщин, стр. 10

— Нет, — близко-близко чёрно-громадные зрачки. — Не искалечил, он дал её жизни смысл. Она может смотреть на него, она может служить ему, она может слышать его дыхание ночью. — Люша замолкает, видимо, ищет, чему же ещё может радоваться мама, как ещё наслаждаться отцом, и неожиданно я понимаю: а ведь именно так и происходит, мама именно наслаждается, любуется отцом, глаз не сводит с него, когда он дома, ловит каждое слово и именно служит ему. Ей нравится это — она спешит услужить ему. — Нет, он не искалечил ей жизнь. У неё — полная жизнь. Она — хороший учитель, — говорит Люша.

— Ты смеёшься, её никто не слушал, когда она вела уроки, над ней все издевались.

— Вот и не все. Я любила уроки Марии Евсеевны. Садилась на первую парту и записывала каждое слово. Цветы выращиваю, как учила она, травы собираю. Я хорошо знаю и ботанику, и анатомию. Всё, что она рассказывала, я усвоила.

Зачем-то я зажигаю свет.

Перевернулась в эту минуту моя жизнь.

Рыжие волосы, широкая блуза, хотя живот ещё не прёт из Люши, как из меня, она пока худенькая, а это странно — мне казалось, мы забеременели в один и тот же день.

У меня — праздник: Люша говорит, мама — хороший учитель, и смотрит на меня с почтением и нежностью.

— Твоя мама — самая лучшая, самая красивая, самая умная женщина на свете! — Люша чуть щурится от яркого света. — Если бы у меня была такая мать! Моя видит только своё стойло — кухню, стирку и деньги. Никогда я не стала бы бухгалтером, целый день считай и считай! А мать потонула в своих цифрах, смысл её жизни — выцедить из каждого дня нашего быта лишнюю копейку. Экономит даже на спичках. Если горит конфорка на плите и нужно зажечь ещё одну, никогда не возьмёт новую спичку, использует обгоревшую. Я уж не говорю о недоеденной корке хлеба. Размочит и всунет её обязательно в запеканку или заставит доесть, хоть давись! Совсем замучила нас с братом.

— У тебя разве есть брат?

— Есть. Но ему только шесть лет. Он — от второго маминого мужа, поздний ребёнок. А твоя мать — личность. Меня очень мучает вина перед Марией Евсеевной. Я должна объяснить ей… Ну чего ты так ошалело смотришь на меня? Прежде, чем я что-то решу, я должна поговорить с ней. Ты советуешь уехать. Куда? И как я буду там, где-то, жить? Представь себе, ребёнок рождается. Чем я буду кормить его, где купать? А если, допустим, я устроюсь работать, кто будет сидеть с ним? Правда, у меня есть двоюродный брат, мы жили вместе здесь, он нянчил меня, играл со мной, а потом вместе с родителями уехал и теперь живёт в большом городе, учится в институте, подрабатывает в ресторане, он очень любит меня и наверняка с удовольствием приютил бы, но не могу же я на него повесить свои проблемы и ребёнка, он должен жить свою жизнь, так ведь?!

— Что же ты собираешься делать?

— Как «что»? То, что Он велит: избавлюсь от ребёнка. Он не хочет ребёнка, разве я имею право родить, если отец не хочет?

— Он не младенец, наверняка знает, как предохраняться.

— Он не думал, он обо всём позабывал, как и я. Ведь это не специально, это просто несчастный случай…

— …за который должна расплачиваться только ты?

Я кладу руки на живот — мой сын изнутри руководит мной, это его голос, его слова, не мои. Я всегда была рабой. Точно такой же, как Люша. Я всегда знала своё место, ощущала своё ничтожество. Я крепко спала, а теперь проснулась. И оказалось: я совсем другая. Сладость ощущения — быть покорной — исчезла. Я не хочу никому подчиняться.

— Именно я и должна расплачиваться. Он не просил меня влюбляться в него, он не заставлял меня стоять перед его, перед вашим крыльцом дурацким чучелом, он не звал меня в провожатые. Я сама приставала к нему. — Голос Люши — в единоборстве с моим мальчиком. — Может быть, потому, что я росла без отца… может быть, такая мать… не знаю, а он не похож ни на кого, он — над всеми, большой, надёжный.

— Он совсем не надёжный. Он должен был бы понять твоё чувство: что ты боготворишь его, что ты вовсе не близости хочешь, а общения, разговора.

— Это правда, — соглашается Люша, — но я должна была соображать.

— Он искалечил твою любовь, а теперь бросил одну.

— Он превратил меня в женщину. Я упрошу его. Никому не открою, что это ребёнок — его, и — рожу.

— А что скажет твоя мать? Кто будет кормить твоего ребёнка здесь?

— Не выгонит же она меня из дома! Я делаю половину домашней работы.

— Может, и не выгонит, а изведёт, — говорю я уверенно. — И обязательно докопается, чей ребёнок. Такой скандал закатит. На весь мир!

Сосенку мою в окно не видно, окно давно тёмное.

Мы с Люшей стоим лицом друг к другу и знаем: сосенка — тут, с нами, подняла свои свечи к небу. Глаза у Люши — цвета игл сосны. В животе её — мой брат или моя сестра, хотя я ощущаю Люшу сестрой.

Дома отец ставит меня перед собой.

— Где ты шляешься ночами?

Я стою перед ним, опустив голову лишь мгновение. Привычка сильна, но, не успевает он открыть рот, чтобы одарить меня привычными ругательствами, я смотрю на него — его глазами. Лишь теперь, когда я ращу в себе своего мальчика, я осознаю: моё лицо — его лицо, только в женском варианте.

Что-то он ловит в моём взгляде, что настораживает его, он обрывает себя на полуслове, спрашивает только:

— Уроки сделала?

У него чуть дрожат крылья носа и левая щека — он явно не в своей тарелке.

— Садитесь есть, — зовёт мама.

И я, избавленная от необходимости отвечать, наконец вылезаю из куртки и непромокаемых брюк.

С мамой тоже явно не всё в порядке.

— Ты нашла мальчишку? — спрашивает отец.

Мама кивает.

— Когда ты выходишь на работу?

— Завтра.

Это уже разговор за столом, вовсе не привычный в нашем доме.

Отец снизошёл до маминых дел.

Но маму внимание отца не радует.

Глава четвёртая

В тот день пошёл снег — редкость в нашем Посёлке. Мокрые белые лохмы дружной массой неслись в ускорении с неба, но, припадая к холодной земле, превращались в скользкую кашу.

В тот день я решила переехать к Ангелине Сысоевне. Вот мама вечером придёт домой и поможет мне перебраться.

— Мария Евсеевна! — Люша окликнула маму, лишь когда та ушла с улицы, на которой — школа. — У вас свободный урок, простите, задержу. Я виновата перед вами. Я люблю вас. Что мне делать? Спасите меня! Я жду ребёнка от вашего мужа, я люблю вашего мужа.

Обе облеплены тающим снегом.

— Знаю… любишь… Знаю…

— Я не думала, Мария Евсеевна, не собиралась… Что-то вело меня к вашему дому, провожала, стояла, не в силах уйти. Сама не понимала, я не хотела, я вас очень люблю. Вы для меня… я хочу, как вы… биологом. Вы столько дали мне, сформировали!.. Что теперь? Что будет дальше? Сделаю всё, как скажете.

— Что Климентий сказал о ребёнке?

— Правду. Сказал, не имеет к нему отношения, велит вырезать или уехать из Посёлка. Это я сама… это я… за ним… как собака. Что сделать? Уехать? Вырезать? Я не могу сказать матери…

— Оставить. — Мама поворачивается, идёт прочь.

— Мария Евсеевна! — Люша, ковыляя на деревянных ногах, догоняет, заступает дорогу. — Как «оставить»?

— Оставить. Ребёнок появился. Убить нельзя.

— А как же… жить тут… на глазах… мать меня…

— Я поговорю с ней!

Мама обходит Люшу, идёт прочь. Поскальзывается на грязной каше.

Тишина бывает разной. Розовая. Когда в ней — покой. Коричневая, чёрная… — перед землетрясением. Вот-вот затрясётся земля, и начнёт трясти нас, подземный гул рвущейся наружу огненной лавы разорвёт барабанные перепонки, оглушит навеки.

Почти вижу грязно-коричневый цвет нашей сегодняшней тишины.

Отец улыбается. Отец заглядывает маме в глаза.

Мама глаза прячет.

Я держу обе руки на своём ребёнке — укрыла, спрятала.

Защитить.

От кого? От чего? Ничто пока не угрожает ему. Отец в мою сторону и не смотрит.