Тобол. Много званых, стр. 92

В те дни к отцу Епифании явились сваты от Прокопия Логинова. В Верх-Погосте Прокопий считался человеком зажиточным, потому что брал подряды на заводах. Отец Епифании согласился на свадьбу. Однако для приписных крестьян требовалось ещё и согласие заводского начальства, и приказчик такого дозволения Прокопию не дал: вымогал деньги или какую-нибудь другую мзду. Прокопий, как и все в деревне, знал о ските на Сельге, и в уплату за дозволение на венец указал приказчику, где в лесах спрятался скит. За открытие раскольничьего убежища приказчик получил бы щедрую награду от олонецкого бургомистра. Воинская команда рванулась на Сельгу. Скитники отчаянно отбивались кольями и вилами, поубивали солдат, но их всё равно скрутили. Дым от горящего скита по сизому северному небу дополз до Верх-Погоста. Пленных ждала дыба, потом – кнут и Сибирь.

Епифания видела, как через её деревню проезжали телеги воинской команды. В одной из телег без памяти лежал инок Авдоний, залитый кровью. Прокопий полз за телегами по дороге и просил прощения. Но Епифания его не простила. Когда Прокопий пришёл уговариваться о женитьбе, Епифания схватила с печного шестка нож и ударила жениха в грудь, целясь в сердце.

В сердце она не попала, Прокопий остался жив, только поэтому Алёну Михайлову и не повесили. Она думала, что её будут судить как раскольницу – церковным судом, и где-то на путях ссыльных раскольников она найдёт Авдония, но её судили как обычную злодейку, и в острог она угодила вместе с воровками, убийцами, поджигательницами и блудницами. Ей не хотелось вспоминать то, что она вынесла в тюрьмах и казематах, что с ней делали на царских верфях, на казённых работах и на государевых трактах. Она рвалась в рай со светлым иноком, а попала в пекло – и одна. Она не знала, выжил ли Авдоний, но если выжил, то его должны сослать в Сибирь. И она тоже стремилась в Сибирь, как будто Сибирь – это Олонецкий уезд, где все про всех знают. Однако господь смилостивился, и она нашла того, кого искала.

Епифания кинулась бы к Авдонию в ту же ночь, но выбраться из дома Ремезовых оказалось труднее, чем она полагала. Раньше она побаивалась собак, которых Ремезовы на ночь выпускали во двор, но после пожара оба пса, Чингиз и Батый, куда-то пропали. Однако их исчезновение не упростило побег. В горнице место Епифании находилось за печью, в бабьем куте, – дальше всего от выхода в сени. Когда Епифания пробовала прокрасться к двери, кто-нибудь да просыпался, чаще всего Варвара, которая боялась за детей, или Митрофановна, сон которой к старости стал непрочным и чутким. Ремезовских баб испугал необъяснимый и вероломный поджог, устроенный Аконей, а Епифания ничем не заслужила доверия, и за ней следили.

На вторую ночь у неё тоже не получилось убежать, и на третью не получилось, и на четвёртую. Она была в одном шаге от того, чего так яростно желала, и никак не могла сделать этот шаг. Но Ремезовы не замечали, как в холопке разгорается гнев, даже Семён не замечал.

У мастерской уже отстроили второй ярус, сладили крыльцо с лестницей, врубили в верхний венец поперечные балки и настелили потолок, уложили на самцы длинные слеги-стропила и подпёрли их укосинами. Оставалось соорудить кровлю с желобами-потоками и тяжёлым охлупнем. А в подклете уже можно было жить. Как-то вечером Семён привёз в телеге большой новый сундук, окованный блестящими железными полосами.

– Это я тебе купил, – сказал он Епифании, испытующе глядя в глаза. – Куда поставить? В горницу или в подклет?

– В подклет, – помолчав, ответила Епифания.

Из подклета ночью проще убежать.

В эту ночь она легла с Семёном в постель. Её не волновал Семён, не волновало то, что он сделает. Она уже не была той девочкой, которая через осинники бегала в Сельгинский скит; она давно изведала мужиков – сполна и до отвращения; она знала их грубость и силу, их голодную спешку, их сбитое дыхание, собачью тряску задов и потные ладони, зажимающие ей рот. Но Семён оказался не таким. Он не рвал свой кусок, как нищий у нищего в драке за подаяние. Он был нежен и даже робок, он смотрел благоговейно, его натруженные руки оказались не елово-колючими, а мягкими, словно лапы лиственя. Его власть не угнетала, а оберегала, и Епифания, закрыв глаза, отпустила себя. Ещё немного подождать – и она выскочит на волю. Можно даже вообразить, что рядом сейчас не Семён, а Авдоний: это он возлёг с ней, как муж с женой, это он, склоняясь, лелеет её, как огонёк в лампаде. Это он упросил господа, чтобы вокруг зацвели полевые цветы, запели жаворонки, и ветер отогнал облака от солнца. Сладкая судорога пробежала по Епифании, и потом её затопило горячим мёдом, окунуло в благодать, словно младенца в купель. Она отыскала возлюбленного – и душа её оживала, а вместе с душой оживало тело, радуясь ласке, как выпущенная рыбка рада чистому ручью.

А потом Епифания долго лежала, ни о чём не думая. Ей уже не хотелось никуда идти. Но Семён уснул и всхрапнул, словно всхлипнул, – путь был свободен. Епифания приподнялась на локте, рассматривая Семёна. Он чем-то напомнил ей Авдония, хотя Авдоний был выше ростом, шире в плечах, стройнее, красивее… Был. Сейчас он, конечно, как чудище.

Епифания встала, надела рубаху и платье, перекрестилась на киот, сунула ноги в поршни, повязала платок, накинула кожан и вышла на улицу. Холодная, ключевая ночь чуть плескала звёздами в небе. Епифания свернула в огород, перелезла жерди забора и побежала вдоль светлеющего под луной склона Алафейских гор в сторону святой Софии.

Глава 13

Замордованные

Их было шестеро на дощанике – Келума, Нигла Евачин, Лелю, Етька, Лемата и князь Пантила Алачеев. Они были скованы общей длинной цепью, продетой сквозь кольца на ржавых железных ошейниках. Цепь не мешала им работать – вытягивать огромный невод-кошель. Вода у борта дощаника бурлила и взблёскивала от мечущейся рыбы, большие рыбины бились в ячеях невода. Руками, обмотанными окровавленными тряпками, остяки хватались за узлы и волокли из реки толстые грубые снасти, склизкие от чёрного ила. Снасти спутанными кучами укладывались на мокрую палубу, заваленную полосатыми окунями, шипастой хищной стерлядью, сине-золотыми сигами, краснощёкой нельмой, гладкими и длинными тайменями, щуками, налимами, лещами, пелядью. Рыбы шевелились, извивались, прыгали, хлопали хвостами и зевали. Остяки, поскальзываясь, давили улов ногами.

Дул западный ветер, нёс холод с вогульских кряжей и гнал наискосок через Обь широкую волну. Дощаник то поднимало, то опускало; изредка он вдруг опоясывался кушаком шипящей пены; мачта-щегла качалась в небе, с тихим свистом перечёркивая остриём бледное незакатное солнце севера.

Дощаник принадлежал служилым из Берёзова. Палуба перекрывала его носовую часть, здесь и топтались остяки с неводом. Служилых было всего трое: есаул Полтиныч, Юрка и Терёха Мигунов. Полтиныч держал рукоять рулевого весла, подвешенного за кормой на крюках-сопцах, а Юрка и Терёха, стоя возле палубы на подмёте днища, лопатами выгребали рыбу из-под ног остяков и спихивали её под настил. Потом, когда вернутся на берег, остяки выгрузят добычу, выпотрошат и развесят сушиться; на стане за балаганом служилых по лугу торчали ряды жердей с верёвками, унизанными рыбинами.

А остяки изнемогали. У них нарывали босые ноги, израненные рыбьими костями. От работы выламывало спины, от сырости – локти и колени. Снасти обдирали ладони. Ветер трепал лохмотья. Служилые не морили своих невольников голодом, рыбы хватало, но и отдыхать не давали: с невода гнали на вёсла, с вёсел – на невод. Путина на Оби короткая, некогда разлёживаться.

– Нас шестеро, а их трое, Пантила, – глухо сказал Келума по-хантыйски, чтобы русские не поняли. – Даже в цепях мы сможем их всех убить.

В глазах у князя Пантилы всё плыло, как в мороке. Он видел только край палубы и тусклую воду, из которой ползли сети, полные рыбы.

– Мы не будем их убивать, – с трудом ответил Пантила.

– Тогда мы умрём. У нас уже нет сил.

– Наш новый бог велел терпеть, Келума, – Пантила упрямо тянул верёвку неподъёмного невода. – Мы дали ему клятву.