Архитектор снов, стр. 61

В редакции уже который день царила анархия, грозящая перейти в полный хаос и всеобщее неповиновение. Анюта в первые два дня отсутствия начальницы честно вкалывала по плану, разбирала корреспонденцию, отвечала на письма, звонила всем, даже на телефонную станцию поругаться из-за каких-то ошибочно выписанных полгода назад счетов. Но на третий день полного безвластия приуныла. Свобода очень скоро потеряла свою безусловную привлекательность. Анюта начала догадываться, что очарование анархии оттеняется ее ограниченностью.

Вяло переделав все насущные дела, проглотив по меньшей мере килограмм пончиков и перекрасив ногти на руках, Анюта Аленушкой села у стола, свесила голову и задумалась. Какое-то смутное ощущение тревоги наполнило ее маленькое сердечко. Но волновали ее не темные дела в семье начальницы, она о них ничего толком не знала. Беспокоилась Анюта о своем будущем. Холодность Карины в последние дни была вопиющей. Она, обычно не скупящаяся на замечания и короткие выволочки, целыми днями не проявляла никакого интереса к существованию своей секретарши. Это было плохим знаком. И сейчас, в отсутствие напряженной работы, Анюта мучилась вопросами, что делать, если завтра уволят, что делать, чтобы завтра не уволили, куда пойти, если уволят, и чем заняться сегодня вечером?

В этих раздумьях ее и застал очередной телефонный звонок.

– Алло, приемная Карины Платовой, – без энтузиазма сообщила Анюта.

Когда разговор закончился, и она повесила трубку, у нее был вид человека, принявшего холодный душ. Побросав свои пончики, лаки, сомнения и печали, она бросилась в отдел распространения к Соне. Там мгновенно образовалась небольшая, но благодарная компания любопытствующих, и она, сбивчиво и почему-то все время оглядываясь на дверь, рассказала, что звонила какая-то мелкая сошка из отдела расследований, и сначала злющим голосом требовала Карину, а потом, поддавшись на чары Анюты, которая при желании могла найти подход к любой злодейке, разговорилась и разболтала, что умерли какие-то женщина и девочка, с которыми встречались Майя и Зис, или только Майя, или Зис, этого Анюта не разобрала…

Что в кармане платье девочки нашли часы-медальон, установили, что они принадлежали Майе. Что следователь, который вел эти, с позволения сказать, дела, пропал. Кстати, часики из вещдоков тоже пропали, но это так, к слову. Короче, надо срочно допросить Майю, Зиса и Карину. Однако никому невозможно дозвониться, повестки и уведомления, конечно, разослали, но толку чуть. По домашним, мобильным и служебным телефонам вышеназванные персоны недоступны, следствие стоит на месте, все трое обязаны ответить на вопросы. А Майю вообще, возможно, необходимо доставить в участок…

Анюта чувствовала себя, как в раю. Наконец она оказалась в эпицентре, на волне, на гребне, она владела информацией, была ключевой фигурой, отмычкой. Она не могла остановиться, она строила предположения, отвергала варианты, конспективно обозревала достоинства и смаковала недостатки характера и внешности начальницы и ее сестры, в очередной раз убеждалась в порочности этой породы, развивала теорию безусловной невиновности Зиса и едва слышала завистливое сопение подруг.

Только запнувшись, чтобы перевести дух, она, наконец, что-то почувствовала. Анюта не сразу поняла, что произошло, но внезапно тишина в комнате стала громче ее голоса. Она стремительно спикировала из перистых облаков и лазурного сияния небес вниз, в кабинет, на угол стола, осмотрела притихшие ряды, в которых все прятали глаза, похолодела и обернулась.

На пороге, бледная, похудевшая и осунувшаяся, стояла ее начальница. Анюта остолбенела. Карина произнесла только два слова, но этого было более чем достаточно.

– Вы уволены, – тихо пролетело над склонившимися головами.

Дверь захлопнулась. Эти два слова поразили Анюту в самое сердце. Она сползла со стола. В коридоре гасло эхо удаляющихся шагов.

Размышления Филиппыча

Целый вечер Филиппыч провел на кладбище. Могила тетки Клавы совсем заросла, он с грустью осмотрел высокие стебли сочной крапивы. Отомкнул калитку и кое-как примостился на старой скамейке, одолевшей столько дождей, снегопадов и жарких летних дней. Теткин портрет, выбитый на мраморе когда-то по его, Филиппыча, фотографии, был ужасен. Должно было пройти столько лет, чтобы он смог, наконец, это оценить. Но тогда, во время ее похорон, все было и важно, и неважно.

Сейчас, сидя в этих мощных ядовитых зарослях, обступивших могилу и скамейку со всех сторон, Валериан затосковал. Похоже, впервые за все эти годы. Была ли тому причиной тетка Клава, совершенно чужая женщина, вырастившая его, как сына, или весь шквал событий, налетевший на Майю и на них всех, – неизвестно. Но Валериан приуныл.

Накануне он уехал из деревни со светлым сердцем и предвкушением победы. Но, увидев бледное Майино лицо на подушках постели, Филиппыч понял, что свою работу он уже выполнил. Что впереди та часть пути, которую ей придется пройти самой. И тут уж ничего не поделать. Все, что сделал Исидор, он сделал не для нее, а для него, для Валериана…

Он потянулся и сорвал обжегший ладонь крапивный стебель. Тетка Клава была простой женщиной. Она не раздумывая подобрала в развороченной глине военных дорог Валериана, Валю, маленького щуплого мальчика. Его выбросило взрывной волной из подорвавшегося на мине поезда, волокшегося куда-то на юг по неспокойным просторам страны. Ему повезло. Он выжил. Его приняла эта мощная жница с мужскими плечами, так же, как и он, потерявшая всю свою семью в неразберихе и беспорядочных смертях тех смутных лет.

Он тогда долго плакал. Лежал в темном углу и отчаянно тосковал по матери, по ее рукам, запаху, голосу. По тому чувству счастья, которое всегда, сколько он себя помнил, было связано именно с ней. Казалось, его горе, как тяжелая болезнь, тянулось бесконечно. Но однажды ему захотелось есть. Он вылез из своего угла и начал подбирать какие-то крошки. Потом его потянуло на улицу глотнуть свежего воздуха, посидеть, пошалить, попрыгать, пробежаться… И однажды он смирился. В одно ничем не приметное тусклое сумрачное утро он понял, что его связь с матерью прервалась навсегда и что никогда не вернуть тех дней, когда все было так легко и просто. Но тетка Клава обнимала его, и он плакал. Сначала от горя, а потом, как-то незаметно для себя – от счастья. Валериан еще совсем мальчишкой осознал, что кровная связь значит много, но не все. Что есть те, кто дает жизнь, и те, кто наполняет эту жизнь радостью и смыслом. И кровь тут ни при чем.

Филиппыч выдрал один за другим еще несколько крапивных стеблей. Впервые он задумался о том, кто такая была их Майя, маленькая девочка, которая, по рассказам Карины, как из могилы появилась тогда из этого савельевского приюта… Что она искала в этих своих вечных квартирах, чего такого хотела увидеть на снимках, пропитанных печалью и туманом? Почему никому из них так и не удалось пригреть и укачать ее в этой жизни? Ни ему, ни Карине, ни Зису.

Филиппыч покачал головой, слез со скамейки, встал на колени и обеими руками принялся рвать сорную и жгучую траву с могилы тетки. Да, Зис… Надо же, не побоялся. Не мог же он не понимать, что даже он со всей своей любовью и страстью вряд ли вернет ее к ним всем, к обычной нормальной жизни, наполненной заботами о дне настоящем, а не бесплотными блужданиями в потьмах прошлого. Валериан не ревновал… нет, он ревновал! Еще как ревновал. Ревновал, как родитель, который вечно опасается, что это все не то, что из этого ничего не получится, что и Зис – молодой еще дурак, и она…

Прошло больше часа. Могила тетки Клавы была полностью очищена и выглядела теперь еще более одинокой, чем до бешеной прополки, учиненной Филиппычем. Он опять присел на скамейку и засмотрелся на портрет тетки. Не часто он приходил сюда, но и приходя, не понимал, зачем. Небольшой огороженный кусок земли был местом ее смерти, а Филиппыч помнил ее живой. Веселой, остроумной, щедрой и на похвалу, и на затрещину, вечно занятой, в делах, заботах и всегда с улыбкой на широком красивом лице. Приходя к ней на могилу, Валериан каждый раз убеждался в том, что она умерла. Это было как приговор, как последняя точка в сомнениях. А у него дома пара шпилек с разноцветными пластмассовыми шариками на концах, шкатулка со старыми фотографиями, вязаная шаль и еще какие-то теткины вещицы, внушали надежду на то, что смерть – это нечто отвлекающее от жизни, а не приходящее на смену ей.