Победа. Книга 2, стр. 28

Сталин говорил это, обращаясь непосредственно к Черчиллю. Затем лицо его приняло хорошо знакомое участникам Конференции снисходительно-ироническое выражение. Обращаясь уже ко всем, Сталин сказал:

– Господин Черчилль сильно возмущается! «Не пускают в нашу зону!» – насмешливо повторил он. – Нельзя так говорить! Мы, господин Черчилль, были терпеливы, когда вы в течение месяца не пускали советские войска в нашу зону Германии. Но мы не жаловались, мы знали, насколько это сложно – отвести войска и подготовить все для вступления советских войск. Вы ссылаетесь на фельдмаршала Александера, – продолжал Сталин, снова обращаясь лично к Черчиллю. – По нашим сведениям, он ведет себя так, будто ему дано право командовать русскими войсками. Это только задерживало решение вопроса. Впрочем, теперь соглашение достигнуто.

– Я очень рад, что дело наконец улажено, – быстро сказал Черчилль. – Что же касается Александера, то, по-моему, нет повода на него жаловаться…

– На Эйзенхауэра вот не жаловались, а на Александера жалуются, – ворчливо произнес Сталин.

– Но тогда представьте нам эти жалобы! – повысил голос Черчилль.

– У меня нет желания выступать со свидетельскими показаниями против Александера, – насмешливо сказал Сталин. – Прокурорские обязанности мне не по плечу.

В зале засмеялись.

– Я считаю, что по данному вопросу достигнуто полное согласие, – поспешно заявил Трумэн. – Конференция может перейти к следующему вопросу повестки дня – о западной границе Польши. Насколько я знаю, у советской делегации есть предложения по этому вопросу.

Он произнес эти слова тоном человека, которому предстояло взобраться на гору, но который обессилел на полпути, убедившись, что до вершины еще очень далеко.

Неизвестно, почувствовал это Сталин или у него были другие соображения. Так или иначе, он сказал.

– Если мои коллеги не готовы к обсуждению польского вопроса, то, может быть, мы перейдем к следующему, а этот вопрос обсудим завтра?

– Я думаю, – торопливо, чтобы не вмешался Черчилль, сказал Трумэн, – лучше обсудить завтра. Польский вопрос будет первым в завтрашней повестке дня. Тогда у нас остался последний вопрос – о территориальной опеке?..

– Может быть, и этот вопрос перенести на завтра? – предложил Сталин.

– Я согласен, – обрадованно ответил Трумэн. – Наша сегодняшняя повестка исчерпана. Завтра заседание откроется в пять часов.

Глава шестая.

ДОКЛАД ГРОВСА

Утром 21 июля Гарри Трумэн находился в состоянии крайнего раздражения. Доклад Гровса все еще не был получен. Прошло четыре заседания Конференции. Каждое из них все больше разочаровывало президента.

Несмотря на то что перед каждым заседанием министры иностранных дел готовили повестку дня, в ходе Конференции она как бы размывалась. Обсуждения превращались в споры по частным поводам, главное уходило, важные вопросы упоминались, но оставались неразрешенными.

Трумэн проклинал и Черчилля и Сталина. Английский премьер не желал считаться ни с предварительными договоренностями, ни с реальной расстановкой сил и стремился использовать любую возможность, чтобы во весь голос заявить о себе. Во время частных бесед с Трумэном он выражал полную готовность следовать в фарватере американской политики, лишь бы устранить из Польши ненавистных русских, лишь бы их влияние на судьбы послевоенной Европы было сведено к минимуму, если не ликвидировано целиком.

Но как только начиналось заседание, Черчилль забывал обо всем на свете и только искал повода, чтобы сцепиться со Сталиным, а иногда и с самим Трумэном…

Что же касается Сталина, то Трумэну никак не удавалось понять его поведение. В том, как Сталин Держался, конечно, была своя тайная логика, но разгадать ее президент не мог.

Поначалу Трумэну все казалось ясным: Сталин хотел получить огромные репарации с Германии, закрепить за собой ту ее часть, где уже находились советские войска, и, шантажируя Соединенные Штаты обещанием помочь в разгроме Японии, добиться их согласия на все это.

Если бы Сталин недвусмысленно и ультимативно заявил о своих требованиях, Трумэн, особенно теперь, после обнадеживающей телеграммы Гаррисона, нашел бы в себе силы ответить столь же категорически непреклонно. Но Сталин не предъявлял никаких ультиматумов. Он ограничивался постановкой вопросов, которые ставили в тупик Трумэна, а Черчилля приводили в состояние ораторской экзальтации. Он явно уклонялся от открытого боя, как бы давая понять, что готов к разумному и взаимовыгодному сотрудничеству, а если и вступает в споры, то с единственной целью наиболее четко изложить свою позицию и прийти к соглашению. Он, казалось, с полным пониманием относился к жалобам Черчилля на сложности, с которыми Англия сталкивается в польском вопросе, даже выразил готовность снять некоторые пункты своего проекта. Ничего не требовал от Великобритании, кроме разрыва отношений с Арцишевским. Но этот разрыв был предрешен еще в Ялте. В данном случае позиция Сталина представлялась Трумэну неуязвимой.

Да, Трумэна раздражали и Сталин и Черчилль, хотя и по разным причинам. Как политик, обладавший уже немалым опытом, Трумэн привык отличать государственных деятелей, знающих, чего они хотят, от тех, которым важнее всего покрасоваться на газетных страницах и добиться популярности среди избирателей.

Став президентом, Трумэн под влиянием красноречиво-многословных посланий Черчилля, а также убежденности Бирнса, да и других своих ближайших советников, свыкся с мыслью, что Сталин систематически нарушает ялтинские решения, не желает считаться с интересами союзников и, подобно танку, идет напролом с единственной целью захватить Европу.

Но реальное поведение советского лидера здесь, за столом Конференции, противоречило этой категорической оценке. Трумэн боялся признаться даже себе, что ему импонируют прямота Сталина, его умение отделить главное от второстепенного, его спокойная вежливость, его манера брошенным как бы вскользь саркастическим замечанием осаживать велеречивого Черчилля.

Трумэн пытался убедить себя, что все это – тщательно продуманная маскировка, что хитрый азиат хочет притупить бдительность своих партнеров и что с ним надо быть постоянно настороже. Но прошли уже четыре заседания Конференции, а Сталин оставался все таким же: спокойным, вежливым, рассудительным. Это настораживало Трумэна, потому что не соответствовало его представлению о советском лидере.

Но если Сталин раздражал Трумэна, то Черчилль просто выводил из себя. Каждый раз, когда английский премьер начинал свою очередную непомерно длинную речь, уходя далеко в сторону и вызывая иронические реплики Сталина, Трумэн не знал, как ему поступить – прервать ли своего ближайшего политического союзника и тем самым как бы присоединиться к Сталину или включиться в спор, способный увести Конференцию бог знает куда.

Короче говоря, американскому президенту с каждым днем становилось все труднее выполнять свои обязанности председателя.

Поначалу Трумэн искал отдохновения в телефонных разговорах с матерью, женой и дочерью. Глядя из окна «маленького Белого дома» на тихие, безмолвные воды озера Грибниц, он с тоской думал о родном Индепенденсе, о доме на Норсделавар-стрит. Трумэн любил этот старый дом, построенный в викторианском стиле, и, даже став сенатором, проводил в нем не меньше половины года. Он мысленно шел к этому дому, привычно минуя бар, автомобильную мойку, магазин-аптеку – драгстор, контору, в которой практиковал популярный хиромант… Трумэн не знал, что очень скоро все это будет носить его имя: мойка имени Трумэна, драгстор имени Трумэна, бюро хиромантических предсказаний имени Трумэна, ресторан и мебельный комиссионный магазин имени Трумэна, даже сосисочная имени Трумэна…

После того как пришла вторая телеграмма от Гаррисона, подтверждающая успех испытания в Аламогордо, Трумэн почувствовал новый прилив сил. Ему казалось, что теперь он будет сам ставить вопросы на Конференции и сам будет их решать.