Великое неизвестное, стр. 14

Закончив книгу, Курбатов ощутил пустоту и ровную, тихую боль, которая с тех пор так и осталась где-то внутри, у сердца. Россия ушла из воспоминаний, снов, мыслей, и он снова увидел себя в Саардаме, в гостинице, рядом с Эльзой и детьми.

Издателя для книги он нашел без труда. Несколько экземпляров отослал в Москву, в государеву библиотеку.

XIV

Прошло еще шесть лет.

Седьмого августа 1697 года Курбатов зашел к Кисту — хотел попросить его подковать лошадь. Жена Киста отперла дверь и проводила в гостиную. Кузнец сидел за столом вместе с каким-то молодым человеком, одетым в красную фризовую куртку, белые парусиновые штаны и лакированную шляпу. Когда Курбатов вошел в комнату, гость повернул к нему свое округлое испитое лицо с тонкими кошачьими усиками, живо сверкнув на него большими умными глазами.

Кист поднялся навстречу Курбатову, усадил его за стол.

— Это ваш соотечественник, герр Питер, — сказал он гостю. — Василий Курбатов, держит здесь, рядом, гостиницу.

— Русский? — удивился молодой человек. — Да, где только нашего брата не встретишь… А мы с этим славным кузнецом были добрые знакомцы в Москве. Я Петр Михайлов из свиты великих государевых послов, что сейчас в Амстердаме. Слыхал о сем?

Курбатов немного разволновался, стал расспрашивать. Сели за стол, жена Киста принесла еще одну кружку и трубки. Петр Михайлов достал из кармана куртки кисет, пошарил в нем.

— Вот незадача, табак кончился, — сказал он и обратился к Курбатову: — Дай-ка щепоть своего…

Курбатов протянул ему свой кисет и поинтересовался, считают ли в Москве по-прежнему курение табака грехом.

— Считают, — отозвался собеседник, недобро усмехнувшись. — Ну да великий государь переделает их на свой лад!

— Неужто его царское величество Петр Алексеевич курит? — изумился Курбатов.

— И сам курит, и своим боярам велит.

Курбатов посидел еще, потом стал прощаться. Михайлов переспросил, где находится его гостиница, и пообещал зайти на днях, потолковать.

Вечером следующего дня Курбатов сидел у себя в кабинете за книгой. Неясный гул голосов за окнами отвлек его от чтения. Выглянув в окно, он увидел вчерашнего гостя кузнеца, идущего к гостинице. За ним несколько в отдалении следовала толпа голландцев — мужчин, женщин, детей. Раздавались крики:

— Der Kaiser! Der Russische Kaiser! [19]

Петр сердился, топал на зевак ногой, замахивался кулаком… Один чрезвычайно назойливый бюргер подошел к нему очень близко, рассматривая его в упор, как диковинку. Петр одним прыжком оказался рядом с ним и влепил звонкую пощечину. Бюргер растерянно замигал, в толпе раздался смех. Петр в сердцах сплюнул и, больше не оглядываясь, размашистым шагом направился к дверям гостиницы.

Курбатов поспешил вниз.

Петр запирал дверь. Увидев растерянное лицо Курбатова, он улыбнулся:

— Ты-то что таращищься или вчера не насмотрелся?.. Ну да, я и есть царское величество великий государь Петр Алексеевич. Просил ведь Киста вразумить жену, чтоб не разглашала мое инкогнито… Проклятые бабские языки!

Курбатов подавленно молчал. Петр посмотрел на окна, к которым приникли лица зевак, вздохнул.

— Книгу твою я читал, — сказал он, — и была она мне в великую досаду…

Курбатов потупился.

— …ибо чуял правду слов твоих, — продолжал царь. — Ныне и сам знаю, что имею дело не с людьми, а с животными, которых хочу переделать в людей. Потому всегда радуюсь, встретив человека, согласно со мной мыслящего. Слушай меня, Курбатов. Вины, какие были за тобой, я тебе прощаю. Если не хочешь уподобиться ленивому рабу евангельскому, закопавшему талант свой в землю, поезжай в Москву, будешь числиться при Посольском приказе. А пока что жалую тебя дворянским званием и чином поручика. Ответ свой дашь завтра, а пока налей водки, что ли…

В сентябре, продав гостиницу и устроив все дела, Курбатов вместе с семьей выехал в Москву сухим путем. В дороге был весел, подшучивал над невозмутимой Эльзой, говорил с детьми только по-русски. В Кенигсберге, поднимаясь по трапу на корабль, который должен был везти их в Либаву, он вдруг остановился, дико выпучив глаза и ловя ртом воздух, схватился за грудь и под пронзительный визг Эльзы рухнул в воду. Через полчаса матросы баграми достали его тело, уже почти окоченевшее.

Эльза похоронила его в Кенигсберге по лютеранскому обряду. Затем она продолжила путь и к зиме добралась до Москвы. Петр, возвратясь из Голландии, оставил за ней и ее детьми дворянское звание и назначил приличную вдове поручика пенсию.

ИСТОРИЯ МАДЕМУАЗЕЛЬ АИССЕ

Среди первых читательниц «Манон Леско» была женщина, чья удивительная судьба десятилетие спустя легла в основу другого романа Прево — «История одной гречанки». Однако увидеть свою жизнь отраженной в зеркале искусства ей не довелось. К тому времени, когда роман вышел в свет (1740 год), ее уже не было в живых. Она была похоронена в Париже в склепе церкви Святого Роха, хотя вполне могло случиться и так, что ее тело, спеленутое в кашемировый саван султанш, обрело бы последнее пристанище в одном из кладбищенских садов Стамбула. Небольшой томик писем, оставленных ею, словно чудесный ковчежец, хранит ее стыдливую любовь.

Настоящее имя ее было Айше. Она родилась в каком-то черкесском селении и, видимо, была княжеской дочерью. Во всяком случае, позже, когда она вспоминала свое детство, ей смутно, как во сне, виделся дворец и коленопреклоненные рабы, окружившие ее. Разбойный набег турецкого отряда разорил ее дом и навсегда разлучил ее с родителями, родиной, детством…

Году в 1699-м французский посланник в Турции, граф де Ферриоль, увидел на невольничьем рынке Стамбула очаровательную четырехлетнюю девочку, выставленную на продажу. За время пребывания на Востоке граф перенял турецкие нравы; он купил девочку и отослал ее во Францию к своей невестке, госпоже де Ферриоль. Старый распутник хотел, удалясь на покой, вдыхать аромат этого дикого цветка.

С этого времени началось чудесное преображение юной дикарки Айше в мадемуазель Аиссе. Как оно происходило, об этом можно только догадываться, ее портреты позволяют нам видеть один внешний результат этого превращения: на чистом, открытом, почти детском лице, ставшем совершенно французским по выражению оживленности и любезности, таинственно чернеют неправдоподобно огромные, великолепные восточные глаза… Дама и гурия одновременно.

Ее появление в Версале стало настоящей сенсацией. «Сказки тысячи и одной ночи» не были еще известны во Франции, но сам вид кавказской княжны, словно перенесенной на берега Сены каким-нибудь джинном или гигантской птицей Рухх, давал почувствовать их волшебное очарование. Все взоры были обращены на «молодую гречанку», ее сладкозвучное имя повторялось всеми версальскими повесами и волокитами. Регент королевства герцог Орлеанский желал видеть ее в числе своих любовниц. Она отказала ему с той же твердостью, с какой отказывала всем, объявив, что уйдет в монастырь, если посягательства на ее честь не прекратятся.

Поразительны эта чистота сердца, эта твердость воли у девушки, с юных лет предназначенной для гарема какого-нибудь паши и избежавшей этой участи, казалось, только для того, чтобы стать наложницей престарелого и пресыщенного вельможи. Порвать постыдные узы материальной зависимости, связывавшие ее с домом графа де Ферриоля, обрести свободу она могла единственным путем — став блестящей куртизанкой, разорительницей чужих состояний. Ее рождение, ее судьба, соблазнительный пример вакхических дам Регентства — все толкало ее на путь падения, звало к тысяче и одной ночи удовольствий. Она выбрала любовь — мучительную и потаенную.

Первый раз она увидела кавалера д'Эйди в салоне мадам дю Деффан. Их любовь не знала ни становления, ни развития, ни моментов наивысшего напряжения страсти, ни печального периода ее угасания — она сразу стала для них обоих всем: жизнью, счастьем, вечностью… Спиноза был убежден, что все наше счастье и несчастье заключено в качестве того объекта, к которому мы привязаны любовью. Аиссе не ошиблась в своем возлюбленном. Вольтер в одном письме, где он говорит о своей трагедии «Аделаида Дюгесклен», отозвался о нем так: «Я вывел некоего сира де Куси, весьма достойного человека, каких теперь не встречаешь при дворе; это вполне безупречный рыцарь, как кавалер д'Эйди…» Этот век и этот двор издевались над любовью и верностью и славили торопливое удовлетворение желания. Впрочем, для того, чтобы любить, как и для того, чтобы мыслить, всегда требуется, собственно, одно — не позволять своему времени дурачить себя. Можно только догадываться, почему красивый и знатный юноша оказался не затронут распространившейся эпидемией чувственности, откуда он взял силы противостоять общему умонастроению, каким образом сумел сохранить благородство чувства. Д'Эйди в раме своего века являет зрелище не менее удивительное, чем его возлюбленная.

вернуться

19

Царь! Русский царь! (нем.)