Протоколы колдуна Стоменова часть II, стр. 3

Как только ошибка раскрылась, тот и издох. Вот так. То ли в Маркове этом дело, а то ли в Стоменове, косвенно сыгравшем в этом далеко не последнюю роль. А ведь все, к чему касается Стоменов, преображается. Что-то расцветает, а что-то умирает. Такой вот силы великой был человек.

Вит

Ногти на его руках были удивительно красивы. Мягкого розового перламутрового цвета, с кокетливой белой полоской на краях. Отполированные с безупречностью камня, который веками шлифовали морские волны. Когда руки спокойно лежали на столе, между правой и левой рукой воцарялась чарующая симметрия, словно одна из его рук зеркально отражала другую. Его пальцы притягивали взгляд, они завораживали своей немыслимой красотой и совершенством формы. Одному богу известно, сколько времени и сил нужно, чтобы ногти стали удивительным произведением искусства. Одному богу известно.

Желательно смотреть только на его руки. Смотреть и не отводить взгляда. Смотреть только на его руки. И никуда более. На все остальное смотреть страшно. Больно глазам. Странное ощущение ломоты в костях, словно перенимаешь его уродство и приноравливаешь его на себя. Двусторонний горб, который обтягивает белая рубашка. Вросшая в туловище голова с грязной немытой копной волос. Небрежно подстриженная серая бородка и полоска усов, из-за которой изредка показываются крупные желтые зубы. У него большой рот, говорит он хрипло и тяжело, как, наверное, говорит человек с тяжелой ношей на плечах. Его плечи выломлены как-то вверх, так что их краев касаются мочки ушей. Я думаю, если он сможет сделать усилие, то прикроет ухо целиком одним движением плеча, не поднимая руку. Моя рука непроизвольно дергается, словно желаю попробовать проделать это. Но я не могу это сделать при всем желании. Мои руки прицеплены наручниками к крюку, который вварен в стол. Почему к лицевой, а не к донной части? Наверное, он хочет видеть мои руки? Все время на виду мои руки, как они ведут себя, как они выдают меня, мои мысли и чувства?

— Мы постарались максимально точно приблизить ту обстановку допроса к сегодняшнему дню, — начал он, медленно расхаживая из стороны в сторону, от стены к стене. — Это не случайность, и в этом есть определенная цель. Я не буду говорить пока, что это за цель: главное, чтобы ты вживался в обстановку. К столу ты прикован с той же самой целью, и в таком положении будешь находиться до тех пор, пока я не получу ответы на все вопросы, которые меня интересуют.

Я кивнул и вдруг с ужасом понял, что он не может сидеть. Он никогда не сидит, никогда. Он или ходит из угла в угол, или стоит подле стола, опираясь на него. Возможно, когда он пытается сесть, у него передавливает легкие. Или ему просто больно сидеть. Табурета не было, стула не было. Вчера он ходил весь день. Он все время на ногах. Наверное, он как— то спит, не может же он спать стоя? Но как жить, если ты не можешь сидеть?

Я не могу без содрогания смотреть на его ногу. Как будто ее взяли и переломили градусов на двадцать, упершись в колено и потянув носок вверх. Когда он ходил, это было не очень заметно, но когда он останавливался, его нога выгибалась коленом назад. Смотреть на это страшно.

— Позади тебя стоит мой верный помощник, Андрюша Стороженко, — продолжил горбун, повернувшись ко мне и заглянув мне за плечо. — Роль его в нашем разговоре ты уже, мне кажется, хорошо почуял. Если мне не понравятся твои неправильные ответы, он поможет тебе найти или вспомнить правильные. Если меня не удовлетворит то, как ты исполняешь мои просьбы, то он сделает тебя более охочим. Трех хороших ударов, как правило, вполне достаточно для того, чтобы человек умер от множественных внутренних кровоизлияний. Вот так. Вот так. Вот так.

Ни окон, ни решеток в комнате не было. Дверь тоже без окошек, никаких прорезей и дыр, а только глазок. Зеленая краска облупилась и под ней проступала старая, голубая. Нет ни батарей отопления, ни камер наблюдения, ни раковины, ни унитаза — ничего такого, как в кино показывают. Это не камера. Больше похоже на комнату свиданий. Тусклый желтый свет от плафона на сером потолке. Я попытался вспомнить, как описывал камеру допросов Стоменова, но не мог вспомнить ничего. Ничего. Он вообще был в психушке, кажется. Не помню. Ничего не помню. Ничего не помню.

— Слыхал про Салмана Радуева? А знаешь, как он умер? — спросил горбун, остановившись возле стола, оперевшись на него и впившись в меня своими мутными серыми глазами. — Умер по естественным причинам. От множественных кровоизлияний. Можно и рицином, конечно, но в благополучном исходе полной уверенности нет. Это нам доказал не только Стоменов, но еще и пара других заключенных-смертников, которые чудом выжили. Ну а тут, как говорится, фирма гарантирует. Андрюшенька знает свое дело.

Я его почти не слышу. Я смотрю на свои руки, а мои плечи непроизвольно сжимаются от шумного дыхания за моей спиной. Я пытаюсь понять, как лучше сделать, чтобы было не так больно, не так огненно больно, не так режуще больно, когда тебя ударят, когда в твоих глазах вдруг вспыхнет красное марево, брызнут слезы из глаз и горлом пойдет кровь? Как лучше: набрать воздуху в легкие или расслабить их?! Хочется набрать, набрать побольше, чтобы спина превратилась в чугун, чтобы мышцы стали непробиваемой сталью, чтобы я ничего, ничего, ничего не почувствовал.

Горбун снова заглянул мне за плечо, а затем поднял правую руку и нарисовал в воздухе квадрат. Я сжался и закрыл глаза. Но ничего не происходило. Малейшие звуки причиняли немыслимые страдания. Воздух колыхнулся возле моей левой щеки, какое-то движение, и снова ничего. Я открыл глаза. Рядом с моими руками, «лицом вниз», лежали фотографии, штук пять или шесть. Я увидел серую матовую изнанку и понял, что бить меня не будут. Сейчас бить меня не будут. Меня не будут бить.

Подле него стоял стакан с водой. Он взял его и сделал несколько глотков. Мне тоже очень хотелось пить, но я боялся попросить его об этом.

— Как я уже сказал, — начал горбун, поставив стакан и приступив к изучению своих ногтей, держа пальцы левой руки в правой руке и разглядывая их с тщательностью ювелира, — то, что ты написал в своей книге, истинная правда. Но не это сейчас важно. А важно то, что в 1990 году, когда наибольшую часть архивов болгарского КГБ уничтожили, — в девяностом, а не в девяносто первом, как ты пишешь, — я остался единственным свидетелем разговора с ним. Единственным носителем тайны его. Был еще один, но он издох еще в восемьдесят первом году. От обширного кровоизлияния в мозг, это тебе ничего не напоминает? Давай я повторю: от обширного кровоизлияния в мозг. Мгновенная смерть. Но даже и живой он никакой опасности не представлял. Узнаешь потом, почему. Никто, ничто и звать никак.

Но вот ты, паскуда, совсем иного рода дело. Мало, что написал, так еще и ход дал этому, в мир это выпустил. Меня не волнует, где тебе это взялось: пригрезилось, приснилось или птичка в клювике принесла. Не знаю, и знать не хочу.

Но я точно знаю другое: никаких дневников — нет и никогда не было, а написал ты все это по наитию. Ну а раз написал, то и ответ теперь держи. Потому и здесь.

Я подумал так: коли по наитию начал, то по наитию и продолжение будет. Недосказанное доскажется. Утаенное откроется. Не уверен, сможешь ли ты продолжить, но если нет, то беда твоя, и слова в белый свет ты больше не скажешь. А сможешь если, то и полюбовно разойтись сможем. Я слово свое завсегда держу. Хоть и ненавижу я тебя люто, а отпущу и помогу еще даже. Потом и это поймешь тоже, если осилишь.

Ты украл у меня радость мою: остаться с ним наедине навсегда, на веки вечные. И если бы не хотел того он, то не жил бы я уже, как другие многие уже на тот свет сошли, касаясь об одежды его. Но ты же и надежду дал мне великую услышать его заново, слово новое, речи желанные, науку великую, силу вечную, радость безмерную. Через тебя услышу. Твоими губами его внемлю. А не услышу если, то в порошок тебя сотру. В золу превращу, и пепел по морю