Дом без хозяина, стр. 31

Когда он вернулся домой, был час дня. Кто-то вымыл лестницу и прибрал комнату. Он так и не узнал никогда, кто это сделал, и очень удивился, потому что ему всегда казалось, будто в доме его не любят: всегда он был занят, торопливо, мимоходом здоровался с соседями. А теперь и на лестнице и в комнате все убрано.

Он взял со стула плакат со львом, хотел его разорвать, но потом свернул трубкой и бросил в угол. Он лег на кровать и устремил взгляд на маленькое распятие, которое Лин повесила над дверью. Он по-прежнему отлично понимал, что Лин умерла, но никак не мог поверить, что целый год прожил с нею. От нее ничего не осталось, кроме кровати, заваленной всякой всячиной, кастрюльки с выкипевшим супом на спиртовке, щербатой чашки, в которой она обычно разводила мыло, чтобы пускать пузыри, да стопки непроверенных тетрадей с сочинениями о цинковых рудниках в южной Англии.

Потом он уснул и проснулся только тогда, когда вошла маленькая учительница, работавшая вместе с Лин, и сразу почувствовал боль в руках, – на них так долго лежала Лин. Вместе с Лин и маленькой учительницей они часто по вечерам ходили в кино, звали ее Блай Грозер, она была хорошенькой блондинкой, и Лин вечно пыталась обратить ее в католичество.

Он тупо уставился на Блай и почувствовал боль в сведенных мышцах рук. Потом попытался объяснить Блай, что Лин умерла. Он сам испугался – так холодно и как нечто само собой разумеющееся произнес он – «умерла», и только сейчас он сам постиг все значение этого слова: Лин больше нет. Блай с большим трудом раздобыла билеты на вечерний сеанс, чтобы посмотреть фильм, который тогда все стремились увидеть. Это был фильм с участием Чарли Чаплина, и он сам, помнится, надоедал Блай, чтобы она достала билеты, потому что в Германии, конечно, такого не увидишь. Блай принесла и пирожные для Лин, маленькие миндальные пирожные, покрытые яичным кремом. В руках она держала зеленые билеты, и когда он ей сказал, что Лин умерла, она сперва рассмеялась. Она смеялась потому, что не могла понять, с чего он вдруг вздумал так глупо шутить, она смеялась необычно – рассерженно и отрывисто. Потом она поняла, что это не шутка, и растерянно заплакала, и зеленые билеты упали на пол, и миндальные пирожные, покрытые желтым кремом, – какие любила Лин, – лежали между зонтиком и красным беретом на кровати Лин среди множества других вещей.

Он продолжал лежать, холодно глядя на Блай. Она сидела на табурете и плакала, и, только увидев ее слезы и услышав ее рыдания, он снова осознал, что произошло: Лин умерла. Блай встала, прошлась по комнате, подняла с пола валявшийся в углу возле спиртовки свернутый плакат и, плача, посмотрела на довольного, ухмыляющегося льва, который намазывал горчицей Хичхьюмера баранью ногу. Он знал, что потом возьмет ее за плечи, попытается успокоить и будет говорить о делах – о погребении, о всевозможных документах, которые необходимо оформить. И все же он продолжал лежать и думать о Лин, о быстротечности и красоте ее жизни, которая оставит в этом мире едва заметный след. Разве что в вестибюле школы повесят ее фотографию и позднее на школьных встречах девочки, женщины, с каждым годом стареющие женщины будут говорить: «Это была наша учительница по гимнастике и естествознанию», но в один прекрасный день фотографию снимут и повесят на ее место портрет какого-нибудь кардинала или папы – и тогда на какой-то предписанный законом срок останутся только пометки Лин в школьных тетрадях, хранящихся в архиве, да могила на большом кладбище. Блай успокоилась раньше, чем он встал. Она вспомнила о куче всяких дел и ухватилась за возможность все сделать самой и «избавить его от этого»: известить школу, родителей Лин и ее брата – инженера в Манчестере.

Мокрое пятно на полу, там, где неизвестная соседка прибрала за Лин, постепенно подсыхало, остались только следы мыла на давно не мытом полу, и когда спустя месяц он по просьбе Неллы возвращался в Германию, в комнате еще стояла чашка без ручки, в которой Лин разводила мыло, чтобы пускать пузыри, в чашке оставалась белая клейкая смесь, и позднее он сообразил, что в газетном извещении и в надгробной надписи на небольшом кресте стояла ее девичья фамилия – мисс Ганигэн и что монахини на поминальном обеде упорно называли его мужем мисс Ганигэн.

Брат Лин вызвался помочь ему найти работу в Манчестере, родители Лин, с которыми он был в хороших отношениях, приглашали его переехать к ним в Ирландию на ферму – «там всегда хватит и работы и еды», – все были твердо убеждены, что скоро начнется война и что в Германию ему лучше не возвращаться. Он никому не рассказал, как Лин шептала ему: «Поезжай в Ирландию». Он долго колебался, а сам продолжал жить в лондонской комнате и получил даже хороший гонорар за льва с горчицей, и следы мыла так и остались на том месте, где кто-то прибрал за Лин. Он еще колебался, но письма Неллы становились все настойчивей, и в один из таких дней, когда он жил, выжидая чего-то, он отправил большую коробку с рисунками в Германию, в адрес Рая. Он сделал это как-то вечером, когда вернулся с кладбища, где долго размышлял, должен ли он выполнить просьбу Лин. Уже сидя в автобусе, он твердо решил уехать в Германию, и когда он освобождал комнату и разбирал постель Лин, из-под матраца выпали два предмета – пилка для ногтей и красная жестяная коробочка с конфетами от кашля.

Он услышал, что мальчики во дворе с кем-то разговаривают, и открыл окно. Генрих стоял против Больдиной комнаты и кричал:

– Ладно, мы будем осторожнее!

А Больда сверху отвечала:

– Я сама видела, как вы сломали два цветка.

Альберт высунулся из окна, задрал голову и крикнул Больде:

– Они больше не будут.

Мальчики засмеялись. Больда тоже засмеялась и крикнула:

– Ну уж ты… по тебе пусть они хоть все здесь растопчут.

Он оставил окно открытым и начал приводить рисунки в порядок – множество тонких листочков – их было несколько сотен. Тут он вдруг подумал, что надо бы как-нибудь написать родителям Лин, – они всегда посылали ему ветчину, чай и табак, а он за все время не собрался с духом, чтобы написать им подробное письмо, а только кратко благодарил да посылал им книги.

10

Было просто ужасно, когда бабушка брала его с собой в ресторан. Правда, она редко выходила из дому, но именно поэтому ее хорошо знали в некоторых ресторанах, и, завидев ее, официанты начинали как-то странно улыбаться. Мартин никогда не мог понять, насмешка это или искреннее почтение. Она любила тяжелую и обильную пищу, любила жирные супы – коричневатые, вязкие, один их запах вызывал у него тошноту, и потом она всегда требовала поставить майонез на лед, чтобы после горячего жира насладиться ледяным соусом. Она заказывала огромные куски жаркого, обнюхивала их, ножом и вилкой проверяла их мягкость и бесцеремонно отправляла обратно, если мясо не соответствовало ее вкусу. Затем шли пять различных салатов, которые она сама совершенствовала путем длительных манипуляций с приправами, которые ей подавали в бутылочках, в таинственных серебряных кувшинчиках, в медных капельницах, и столь же длительных переговоров с официантами о свойствах приправ. Спасением была лишь возвышавшаяся на середине стола тарелка с горой нарезанного большими ломтями хлеба, но напрасно дожидался бы он здесь картофеля – вот единственное, что он с удовольствием ел бы, кроме хлеба. Бело-желтые, дымящиеся картофелины, с маслом и солью, он очень любил, но бабушка презирала картофель.

Бабушка пила вино и требовала, чтобы он пил яблочный лимонад – напиток, который она любила ребенком. Она очень огорчалась, когда он отказывался пить лимонад: она не могла понять, как может ему не нравиться то, что ей в детстве казалось таким удивительно вкусным. Он ел мало: салат, суп и хлеб, и она, глотавшая все, как удав, смотрела на это, покачивая головой. Перед едой она истово крестилась: размахивая рукою, как ветряная мельница, она ударяла себя ладонью по лбу, груди и животу. Но не только это привлекало к ней всеобщее внимание, бросался в глаза и ее туалет: тяжелый черный шелк и пылающая, как огонь, алая блузка, которая очень шла к ее цветущему лицу. Официант, метрдотель и буфетчица считали ее русской эмигранткой, но она родилась в маленькой горной деревушке и провела детство в величайшей нищете. За хорошим обедом она любила рассказывать, как плохо она питалась в детстве: громко, так, что прислушивались люди за соседними столиками, бабушка рассказывала о приторно сладком вкусе вареной свеклы, о горечи подгоревших супов из снятого молока, подробно описывала салат из крапивы, кислый черный хлеб, который она ела ребенком, и тут же торжествующе разламывала ломоть белого хлеба.