Легионы святого Адофониса, стр. 9

Целых сто лет призывал я смерть, если до того уже не был мертв. Даже больше. А теперь мечтал прожить хоть до сумерек, дабы стать свидетелем круговерти, приводящей сущее в равновесие, надбиблейского таинства, разворачивающегося и в длину и в ширь на тысячу локтей, врачующего боли и раны. Словно восставал над крысиным сонмищем Иезекииль из племени пророков [22]: И буду судиться с ним моровою язвою и кровопролитием, и пролью на него, и на полки его, и на многие народы, которые с ним, всепотопляющий дождь и каменный град, огонь и серу.

Крысы вдруг прекратили напуск на людей и скот, на собак и прочую живность. Я исчислял жертвы тысячами по черепам – человечьим, скотьим, собачьим, скоро придется их один к одному. Защищаясь укусами от клевков, крысы увертывались и цеплялись за птичьи лапы и крылья, нащупывали под пером мясо и жилы. Трещали крысиные хребтины и вытекали глаза, и все равно оставались они легионом огромным с легионами за собой. В темном бурлении гибли, срываясь в гниль, птичьи стаи. И вдруг в мгновение ока надвинулась новая пернатая туча, низринулась, многокрылая, из круга замутненного солнца под дикие клекотные псалмы орлов и соколов, пустельг, бекасов, сорок, ворон, скворцов, удодов, сов и филинов и с ними долгоносых ибисов с Нила – я их видел сто лет назад в фараонском Египте, когда был беглецом пред ловцами вельможного

Растимира, заколовшего великого Лота, выпестованного в колыбели Ромула и Рема, обученного на холме Святой Женевьевы в далеком городе [23]. За той накатила третья туча: сойки, коршуны, дрозды, галки, рябчики, дятлы, стрижи.

Чтобы уцелеть в стихии уничтожения, стаи опускались с высоты окоченело, на словно бы омертвелых крыльях, и крутыми рывками. А под ними корчилось в собственной крови и помете крысиное племя, убегало от клюва, но оказывалось в огне, увертывалось от огня, чтобы налететь на клюв. Наконец, ослепленные и без надежды, крысы кинулись друг на друга, не узнавая своих. Не считались ни родством, ни племенем. Лот, доучившийся до магистра, оставивший книги в моей крепости, был бы удоволен: всякий вид, по его разумению, сам себя истребляет в безумии – и потомство и семя свое. Зло из себя выделяло зло в обличье крысиного Арнольда из Амальрика. [24]

Засыпаю. Без сна. Дух мой бродит по полю брани. И возвращается. Его место здесь, в незримой скорлупе моей призрачности, никогда не ложившейся в могилу и никогда не встававшей из гроба. Борода мне покрывает колени. Сзади волосы волокутся тенью – моя постель и покров.

А солнце меж тем на какой-то мертвый миг пропадало; убежав от чада, появилось на другой стороне, у городских боен. Ненадолго оставалось отмерять людям будущее. С верезжаньем и писком распадалось в призрачном лунном свете крысиное месиво, образуя петли и закручиваясь в узлы, забивало овражки, рядами или безрядьем вливалось в большие и малые потоки, растекавшиеся среди рощ и скал, уходя в песчаное забытье и тлен, отравляло травы зловонием разверстых, разодранных, насквозь проколотых крысиных утроб.

Огни притаились от загадочных криков сов и упырей. В болоте, за тростником и водяными цветами, покачивался челн. На песке возле него лежал один и еще один скелет. Собачий вой и плач покусанных людей не давали ночи уснуть. Уцелевшие падали изнеможенно где придется. Не настолько мертво, чтобы не скорбеть о мертвых. Завывали. Раскладывали костры, в их свете походили на подвижные известковые изваяния, изможденные и без лиц, без шепота, без молитвы и брани. Что будет дальше, не ведали – пошатнулся разум: небеса покоятся на столбах, они не обрушатся, оставляя за собой юную голубую кожицу нового неба. Плач по мертвым напоминал умирание. Петкан просил у молодого Тимофея воды – «ты с мечом теперь, стало быть, в главарях». «Возьми, – подошел к нему Тимофей, – в мехе есть вино». Петкан, напившись, вздохнул: кабы меч саксонца захватил сынок его Парамон, походил бы на Растимира-князя, когда-то повелевавшего дедами. «Нету тут никакого Растимира, дядюшка Петкан. А у птиц свой князь. Вон они, на подходе».

Крысы устилали сухую землю покровом, готовя мертвецкое ложе для новоявленной смерти. Были всякие – вспухшие и раздутые, покусанные и опаленные, поклеванные и изувеченные, словно бы выползшие из кошмарных видений. Когда-нибудь милосердое время разгонит их тени. А может, ветер, ярко-оранжевый ураган, ударивший вихрем в вихорь рваных шкур и развеянных перьев. Буря вдохнула в пожарище каплю жизни. Притаившиеся огоньки зарделись, превращаясь в раны ночи и дня. И тьма, и восход, и полдень исцеляли раны, зализывая их по-собачьи росным или сухим языком, а месяц и солнце накладывали на них серебряные и золотые мази.

Потом буря воротилась в свою горную колыбель. На земле среди всяческого трупья остались мутные лужицы. Унялись и птицы, и крысы. Хлынул дождь, разбегаясь потоками. Небеса умывали землю, призывая ее дышать и грезить о хлебе. Порядок жизни, по Лоту, в его и в мое столетье таков: Ambitio – славолюбие. Diskardia – несогласие, Bellum – сражение, Caedes -резня, Mortis – смерть, всегда по тому же кругу и под тем же знаменем. И все-таки это была жизнь и надежда.

Не приходит сон, и я спрашиваю себя, бывают ли сны у мертвых и что им видится под покровом из заклеванных крыс и разодранных птиц. Сельчане бродят среди домов и угрюмых деревьев, подбирают то одну, то другую птицу, которые поцелее. Вот старейшина склоняется и подбирает бекаса. Взвешивает на ладони, насытит ли его, сваренный да подсоленный. Илларион, алчный или оголодавший. Держит в руке окровавленного бекаса, другой роется в месиве и находит сойку. Не только он. Еще двое-трое поспешают домой, каждый со своей птицей. Знамение смерти или что? Птица и человек были товарищами по жизни. И вот теперь птица и человек собрались на пир, где под винцо, глядишь, кому-нибудь и запоется.

Петкан, усевшись на камень, считает на пальцах. Семь или восемь дней во рту не держал мясного. Встал и пошел за своей птицей. Парамон со злостью за ним следит. Потом машет рукой, возвращается – проклятое старичье, перестает слушаться молодых. Серафим присел за сараем. Старейшина помоложе завязывает ему гашник и опоясывает.

«Так и знал, – шепчет про себя, моргая глубокомысленно. – Не будет дождя, Давидица пересохнет. Слышишь, завтра будем вкушать камежник».

Дооправив его, старейшина смерил глазами птиц в руках у Петкана. Зашелся злостью: «Прошлой неделей, как куры у нас от чумы поколели, Петкан пустомельный натрескался мяса. А нынче примется за мертвечину – почнет птиц раздирать на ножки да крылышки».

«Да, – поддакивает Серафим собеседнику про себя. – Петок нынче, надобно бы поститься. Меня вот что мучит, Мирон. Неужто и князья пост держат так же, как чернородье?» Мирон насчет этого сведущ: сын повешенного Деспота, и имя его припомнил – Фиде, отличился в сражении, сам князем не стал, зато попал в первые люди к кому-то из городских князей, пост держит не как простые, а по вторникам да четвергам. «Фиде тот хромал, так ведь? – попытался Серафим что-то вспомнить. – Белый такой, иссохший». Мирон ухватил черепашку, норовя двумя пальцами вытащить ее голову из твердой брони. «Нет, Серафим. Хромала и хромает Фоя, жена моего кума Гргура. А Фиде не белый и не иссохший. Белых да иссохших князья в первые люди не берут». – «Помню, помню – синий, с большими зубами и кулаки здоровые, а под глазами оспой изрыт. А у кума Гргура – знаешь? – нос восковой. Оттого он к огню и не приближается».

8. Адофонис

Глупость не покидала Кукулино.

Вечером под звуки рога засновал по домам глашатай, оповещая всех, что первый старейшина после победы птиц, явившихся на зов его из святой земли, с одобрения старцев провозглашается князем Серафимом Терновенчанным и повелевает, дабы все, и мужчины и женщины, присягнули ему на верность. Сходились, не имея сил изумляться, бледноликие, потемнелые от дыма, у многих раны под льняными повязками, ждали, и ветру не удавалось отогнать сон с ресниц. Зазвенели бубенчики, отзывавшиеся ранее лишь на снежную масленицу. Из дома-каморки с распахнутым ставнем на крохотном оконце появился новооглашенный князь, и не в портах завшивевших, как дотоле, а в женском наряде с пестрыми рукавами – из платья только это оказалось сохранным, – и вознес руку. Невнятный шепот, затихая, сошел на нет – отступил перед короной, сплетенной из веток, не из терна. На стариковом челе словно бы светились капельки крови, а нос его казался в лунном свете посеребренным. И голос звучал серебряно, хотя неподалеку согбенные женщины голосили по мертвым.

вернуться

22

Далее цитата из Библии, Книга Иезекииля, 38:22*.

вернуться

23

Имеется в виду г. Париж, центр средневекового богословского обучения*.

вернуться

24

Имеется в виду Арнольд Амальрик, папский легат во время крестового похода 1209 г. против альбигойцев. По преданию, он изрек фразу: «Убивайте всех, Господь своих узнает!», ставшую символом жестокости крестоносцев.