Третья ракета, стр. 17

В моей голове сумбур. Глаза застилает туман обиды и горечи. Я бессмысленно кручу в руках письмо Желтых и стараюсь что-то решить раз и навсегда.

— Попов! — говорю я, глядя на наводчика. — Будем держаться? Да? До конца?

В потемневших глазах Попова коротко мелькает удивление, брови сдвигаются к переносице.

— Зачем так говоришь: конца? Не надо конца. Живи надо! Думаешь, Попов легко? — помолчав, спрашивает наводчик. — Попов плохо! Желтых — команды?. Желтых друг… На Днепре пропадал… Якут Попов целовал русска Желтых. Желтых целовал якут Попов. Говорил: прощай! Плохо, плохо, прощай…

Летнее небо в дымной пелене. Солнце печет, обжигает наши лбы, горький соленый пот разъедает лица. Докучают мухи. Я то и дело отмахиваюсь от них пилоткой. А Попов не очень складно, путая русские и якутские слова, начинает рассказывать мне, как в осеннюю пору форсировали они Днепр, дрались на узком плацдарме, как его рота погибла вся и как фронтовая судьба свела его с Желтых. Они вдвоем отбивались из пушки до вечера, отстреливались из автоматов, потом, потеряв надежду уцелеть, простились. Но в последнюю минуту смерть обошла их, и они спаслись. С тех пор много еще трудных и славных дел свершили два эти солдата, чтоб вот сегодня расстаться навеки.

13

В укрытие заглядывает Лешка. На его голове каска.

— Так сколько же мы тут высидим? Пока в плен не возьмут, что ли? — говорит он злым голосом.

Бой переместился за деревню и теперь гремит там тысячью далеких громов. Где-то над дорогой, вылетая из-за холмов, визжат немецкие мины, но рвутся они далеко, в деревне. Попов, все не находит места для своей руки: то прижимает ее к груди, то кладет на колени, то вытягивает в тени под стеной окопа.

— Было бы геройство, — ворчит Задорожный, — а то глупость одна. Поубивают, и никто не узнает. Напишут: пропал без вести. Или еще лучше — в плен сдался.

Попов морщится от этих слов, но опять говорит свое:

— Командыр Желтых не отступал. И Попов не отступай. Трус отступай.

— Желтых, Желтых! Что мне Желтых? Ему теперь все равно. А мы живы еще.

— Эх, Лошка, Лошка! — качает головой Попов. — Плохой твой голова…

— Что «голова»! — огрызается Задорожный. — Вот гляди: хоть бы ты! Прогеройствовал, можно сказать, танк подбил, а толку что? И знать никто не будет. Возьми Лукьянова — герой! Под огонь лез. А его чуть ли не преступником считают.

— Лукьян, да? — спрашивает Попов и почему-то задумывается. Что-то щемящей болью отражается в его наивных глазах. Недолго поразмыслив, он говорит: — Да. Надо идти к комбат. Надо сказать. А кто ходи? Лошка ходи? Лозняк ходи? — спрашивает он и оглядывает нас.

Его вопрос застает меня врасплох. Я понимаю, что нелегко пробраться к своим, но все-таки в этом еще таится какая-то возможность спастись. Однако именно эта возможность и не дает мне решимости вызваться. Мне очень неловко, стыдно оставлять их тут, почти обреченных на гибель, и за их спинами спасать прежде всего свою жизнь. Лешка же, что-то прикинув, решает:

— Я пойду.

— Говори комбату: Желтых погибай, Лукьянов — хороший солдат. Не надо его думай плохо. И приказ надо. Пушка есть, как бросай? Попов будет ждать,

— встает с места Попов.

Лешка поворачивается, веселеет, глубже надвигает каску и берет автомат.

— Я в обход. Ауфвидерзей! — восклицает он и, пригнувшись, бежит в сторону покинутой пехотой траншеи. Мы остаемся втроем. Попов перебирается на станину и начинает наблюдать вместо Лешки.

— Верно Попов говори? — спрашивает наводчик и сам себе отвечает: — Верно! Лукьян медаль надо. Попов приказ надо.

Я, однако, не слушаю. Что-то будоражит мое сознание, хочется крикнуть, задержать Лешку, но он быстро скрывается в опустевшей траншее. А я так и не могу понять, почему я против этого его ухода. Сзади слышится тихий протяжный стон, это Лукьянов. Поворачиваюсь и тихонько прикасаюсь к его колену.

— Лукьянов?

Он с трудом приподнимает веки.

— Плохо… Душит очень…

— Потерпи немного, — говорю я, — отобьемся — выручим.

— Только не бросайте! — безразличный к моему утешению, просит он. — Добейте лучше. Застрелите…

Я знаю, в таких случаях нельзя кривить душой, уговаривать, обманывать. Человеку в таком состоянии надо говорить правду.

— Ладно, — обещаю я. — Так не бросим.

— Спасибо, — тихо шепчет он и несколько успокаивается.

Да, кажется, ему уже не жить.

А ведь на поверку оказалось, что и Лукьянов не плохой солдат. Тихий, слабосильный, он, видно, прежде не отличался отвагой, но когда пришлось решиться на самое трудное, хоть, может, и боялся, однако не струсил. Но вот не побоялся же и Задорожный, пошел сквозь огонь. И вдруг мне кажется, что Лешка охотно побежал в тыл потому, что там Люся. Возможно, они еще вчера условились и она ждет его, и все, что он говорит о ней, правда. Злость и досада снова охватывают меня.

— Лозняк! — вдруг встревоженно окликает меня Попов.

Я выскакиваю из укрытия. Через бруствер к нам переваливается незнакомый солдат. Приподнявшись на коленях, наводчик удивленно оглядывает его. Видимо, он проворонил, и пехотинец незамеченным подошел к огневой.

— Отвоевався! — говорит солдат каким-то неуместно беззаботным голосом, будто мы где-нибудь на занятиях в тылу.

И тут мы с Поповым настораживаемся и молча смотрим на его испещренное оспой лицо, на котором в странной неподвижности застыли глаза. Но самое худшее даже не в глазах. Правой рукой солдат сжимает левую, которая, будто браслетом, перетянута у запястья узким брючным ремнем. Ниже на каком-то клочке кожи висит почти совсем оторванная, окровавленная, с растопыренными пальцами кисть.

— От, хлопци, отвоевався! У кого е ножик? — спрашивает солдат и садится на краю площадки.

Мы оторопело всматриваемся в его побелевшее лицо, на котором по-прежнему не дрогнет ни один мускул. Это его спокойствие удивляет нас. Я бросаюсь в убежище, достаю из кармана Желтых нож и возвращаюсь наверх.

— Ой, ой! — говорит Попов. — И не болит?

— Отстал, — невпопад отвечает солдат. — Вси побиглы, а мэнэ як вдарить! Очнулся, гляжу: раненый…

— Ты что, не слышишь? — кричу я ему в лицо.

В его затуманенных, полусонных глазах пробивается еле заметное усилие услышать и понять вопрос.

— З шистой роты я, — глуховато отвечает он. — Панасюк. Тэпэр до дому пиду. На ось, отрижь, хлопец.

Я перерезаю клочок кожи. Кисть навсегда отделяется от руки. Солдат берет ее, кладет в ямку под бруствером и ботинком сдвигает на нее песок.

— Поховаты трэба. Стильки поробила. А бинтец е? — снова спрашивает он без какого-либо признака боли. — Тэпэр полечусь и — в Иванивку. А рука нэ бида. Спецыяльнасць у мэнэ пчеляр, и одноруч управлюсь.

Кровь из перебитой руки почти не идет, видно, поясок хорошо перетянул ее, только несколько загустевших капель падают на запыленные башмаки солдата. Но все же надо перевязать, да нечем.

— Дай гимнастерку, — дергаю его за подол.

Однако солдат уклоняется.

— Ну, скажешь, вона ж нова. Тильки в травни отримливали. От нижней отдири.

Мы смотрим на него с удивлением. Солдат поворачивается ко мне боком, я отрываю кусок его нижней рубашки и кое-как обертываю руку.

— Отвоевався! — снова сообщает он и озабоченно добавляет: — От тильки медаль згубив. — Действительно, над карманом косо висит засаленная серая ленточка медали «За отвагу», самой медали нет. — Теперича ни с чим и до дому показатысь.

Мы молчим, смотрим на нежданного гостя и не можем его понять.

— Ну ось гарно, — говорит солдат, когда я заканчиваю перевязку, и удобнее устраивается под бруствером. Вещмешок он подвигает под локоть. — Спичну трохы и пийду.

— Куда ты пойдешь? Там же немцы! — кричу ему в ухо.

— Га? Винницкий я.

— Тебе что — не больно?

Но Панасюк молчит. Мы переглядываемся с Поповым, а пехотинец устало закрывает глаза и медленно склоняет на плечо голову.

14

Наше удивление прерывает быстро нарастающий гул.