Публицистика, стр. 5

Новых свершений Вам, дорогой Сергей Павлович!

1973,1983 гг.

В ДЕНЬ ЮБИЛЕЯ

Непреложен и значителен тот несомненный факт, что духовная культура народа на путях своего исторического развития обогащается в значительной степени усилиями лучших его сыновей, его бескорыстных подвижников. Сам процесс этого обогащения никогда не прост и всегда чрезвычайно труден. Прошлое каждой культуры изобилует примерами драматических столкновений талантов с силами реакции, косности, консерватизма. В этом отношении дореволюционная судьба Коласа, равно как и судьба его друга и сподвижника Янки Купалы, не была исключением и потребовала от обоих еще большего, чем их так пронзительно и рано заявившие о себе поэтические таланты. Вое было на их тернистом пути: и горячая поддержка одних, и упорное сопротивление других, признание обоих в качестве национальной надежды и гнуснейшее полицейское преследование, публичные овации и печатное глумление над их исторгнутыми из сердец строками. Многое пришлось пережить обоим, и прошли годы, прежде чем их имена стали тем, чем они являются ныне.

Купала и Колас встали в начале века у истоков новой белорусской литературы, возрожденной поэзии; Коласу, кроме того, уготовано было далеко подвинуть в своем развитии национальную прозу, вдохнуть в нее живую народную жизнь — нелегкую жизнь белорусского крестьянина, каким он был сам по рождению и, по существу, оставался на протяжении всей своей жизни. Но, помимо всего, судьбе было угодно, чтобы этот крестьянин стал еще и одним из первых белорусских интеллигентов, и вот в этом двуединстве исконной крестьянской сущности и нелегко обретенной духовности секрет непреходящего обаяния коласовского таланта, таланта необычайной земной силы, позволившей создать произведения, уверенно завладевшие умами рабочих, крестьян, интеллигенции.

Да, Колас наш национальный гений, классик советской литературы, понимавший много и видевший далеко — с высоты своего человеческого опыта и своего замечательного таланта. И в то же время он оставался человеком простым, до невероятного скромным. Так, занимаясь большими проблемами века, много сил отдавал работе в Академии наук Белоруссии в качестве ее вице-президента, он отводил душу на скромной делянке ржи, которую выращивал на своем городском участке, писал мудрые книги и являлся инициатором такой сугубо земледельческой кампании, как борьба с засоренностью почвы камнями на полях республики.

Он ушел от нас, оставив обширное наследие своего беспокойного духа, многообразные художественные страницы народной жизни первой половины XX века. В них и он сам. Но и не только в них. Все-таки как бы там ни было, а творец выше своего творения, и самое гениальное произведение не может превзойти его автора. Человек есть бог над творением рук его, но не его раб. Мне думается, что по прошествии лет потомкам еще предстоит осознать всю непростую цельность многогранной коласовской личности, в полной мере постичь феномен его души. Его художественное творчество несет в себе огромный заряд добра и человечности, важность которых в наш термоядерный век переоценить невозможно. Вместе со столь ярко и полно выраженной партийностью и народностью они составляют глубинную сущность коласовского гения.

1982 г.

КАК БЫЛА НАПИСАНА ПОВЕСТЬ «СОТНИКОВ»

На читательских конференциях, в письмах и личных разговорах нередко приходится слышать, казалось бы, обескураживающий в моем положении вопрос: «Как вы, не обладая личным опытом партизанской войны, решились написать эту повесть?» Признаться, всякий раз, отвечая на него, хочется начать издалека, сослаться на природу творческого воображения, законы художественной литературы, пример великих. Но, поразмыслив, находишь другой ответ, который лежит значительно ближе и формулируется также в форме вопроса:

— А разве эта повесть о партизанской войне?

— Да не совсем. Но все-таки…

Действительно — все-таки…

Партизанский опыт войны у меня в самом деле отсутствует, и, разумеется, обладай я им в достаточной степени, возможно, повесть получилась бы более богатой деталями, обстоятельствами, с более конкретным и содержательным фоном. Но дело в том, что, принимаясь за нее, я все-таки располагал необходимыми знаниями, которые почерпнул из воспоминаний партизанских руководителей, из многочисленных устных рассказов рядовых участников борьбы, моих земляков. Вот, скажем, овца, которую герои повести хотят доставить в свой лагерь. Этот эпизод был заимствован мной из рассказа одного из друзей-гродненцев, досконально знающего все, что относится к своеобразию партизанского быта. Такого рода рассказов, воспоминаний в любом из уголков Белоруссии в избытке, и только ленивый или глухой может игнорировать их. В этом смысле главная моя трудность заключалась не в недостатке информации, а скорее в ее изобилии, затруднявшем отбор, в непричесанности огромного многообразия фактов, их нежелании подчиниться привычным сюжетным схемам.

Но, разумеется, взялся я за повесть не потому, что слишком много узнал о партизанской жизни, и не затем, чтобы прибавить к ее изображению нечто мною лично открытое. Прежде всего и главным образом меня интересовали два нравственных момента, которые упрощенно можно определить так: что такое человек перед сокрушающей силой бесчеловечных обстоятельств? На что он способен, когда возможности отстоять свою жизнь исчерпаны им до конца и предотвратить смерть невозможно?

Всякий знающий о войне не понаслышке легко поймет всю огромную важность этих вопросов, не один раз встававших перед теми, кто сражался с оружием в руках. Мне думается, как фронтовикам, так и партизанам одинаково памятны случаи из их собственного боевого опыта, когда эти и подобные вопросы приходилось решать не умозрительно, а практически, ценой крови, ставя на карту жизнь. Но ведь никому не хотелось лишаться своей единственной и такой дорогой ему жизни, и только необходимость до конца оставаться человеком, заставляла идти на смерть. В то же время находились люди, которые пытались совместить несовместимое — сохранить жизнь и не погрешить против человечности, что в определенных, трагических обстоятельствах оказывалось невероятно трудным, если не совсем безнадежным.

Много лет в моей памяти жил один случай, нелепый своей парадоксальностью, настойчиво будораживший мое сознание.

Это произошло в августе 44-го, в самый разгар Ясско-Кишиневской операции, когда наши войска успешно прорвали оборону противника, окружили кишиневскую группировку гитлеровцев, взяли большое количество пленных. Как-то во время наступления за Прутом начальник артиллерии полка, в котором я служил командиром взвода, послал меня за несколько километров в тыл, чтобы встретить и завернуть на другую дорогу заплутавший где-то транспорт с боеприпасами. Вдвоем с разведчиком мы прискакали на лошадях в какое-то румынское село западнее станции Унгены. Здесь в большом, обнесенном изгородью дворе располагался сборный пункт для военнопленных, и в огромном загоне стояли, сидели и лежали на истоптанной траве сотни румын и немцев. Проезжая мимо, я рассеянным взглядом скользил по их постным лицам, на которых уже не было и тени воинственности, а было тупое выражение отвоевавшихся, усталых, разморенных жарой людей. И вдруг загорелое небритое лицо одного из тех, что безучастно сидели в канаве у самой изгороди, показалось мне знакомым. Пленный тоже задержал на мне свой отрешенный взгляд, и в следующее мгновение я узнал в нем когдатошнего моего сослуживца, который с осени 43-го считался погибшим. Более того, за стойкость, проявленную в тяжелом бою на Днепровском плацдарме, за умелое командование окруженным батальоном, в котором он был начальником штаба, этот человек «посмертно» был удостоен высокой награды. О нем рассказывали новому пополнению, о его подвиге проводили беседы, на его опыте учились воевать. А он вот сидел теперь передо мной в пропотевшем немецком кителе с трехцветным шевроном на рукаве, на котором красноречиво поблескивали три знакомые буквы «РОА».